– Агнесса! – крикнул он. – Агнесса!
Огромная, вечно сердитая служанка наконец появилась.
– Еще джема, пожалте.
– Джема еще, – пропищал Томпсон. Все снова засмеялись, не потому, что шутка оказалась удачной, а просто из-за того, что хотелось посмеяться.
– И хлэфа.
– Н-да, еще хлэфа.
– Агнесса, пожалте еще хлэфа.
– Да уж, тебе хлэфа, – с негодованием выговорила служанка, поднимая со стола пустое блюдо из-под бутербродов. – Почему ты не можешь сказать нормально?
Взрыв смеха прозвучал с удвоенной громкостью. Heт, они никак не могли сказать нормально, совершенно не могли, ибо в соответствии с традицией, которая существовала в Балстроуде, хлеб именовался хлэфом в знак спайки всех учеников, и это давало им превосходство над всем окружающим непосвященным миром.
– Еще, еще пепина хлэфа, – орал Стейтс.
– Хлэфовина-пепин, хлэфовина-пепин!
Смех дошел до стадии истерики. Все вспомнили случай, произошедший в прошлом семестре, когда они проходили Пепина ле Брефа>1 по истории Европы.
– Пепин ле Хлэф! Пепин ле Хлэф!
Первым взорвался Батерворт, затем Пембрук-Джонс, вслед за ними Томпсон и, наконец, все второе отделение, возглавляемое Стейтсом. Старик Джимбаг попался на самую страшную наживку, что, однако, выглядело еще смешнее.
– Шайка маленьких идиотов, – отрезала Агнесса и, увидев, что они все еще смеются, ушла на кухню и принесла оттуда еще один поднос хлеба. – Просто дети! – повторила она с явным намерением оскорбить их. Это тем не менее нисколько не покоробило ораву, вызвав нулевую реакцию. Дети не обращали на нее внимания, закатываясь как помешанные от беспричинного смеха.
Энтони посмеялся бы вместе с ними, но губы его были способны всего лишь на робкую улыбку, отчужденно-вежливую, какой улыбается не владеющий языком иностранец, который не сумел уловить смысл шутки, но хочет выразить свое одобрение тем, кто желает повеселиться. Минуту спустя, почувствовав голод, он внезапно обнаружил, что его тарелка пуста. Просить еще хлеба, хотя бы ломтик, святому изгнаннику было бы бесчестным и наглым – бесчестным, потому что человеку, которого смерть матери сделала почти мучеником, определенно не подобало издеваться и говорить на жаргоне, а наглым, потому что чужак не имел права пользоваться языком, которым говорила элита. Он колебался в нерешительности и наконец вымолвил: