В Бразилии «Габриэла» вышла из печати в 1958 году и произвела эффект разорвавшейся бомбы: за две недели было продано двадцать тысяч экземпляров и сто двадцать тысяч за год – цифры для Бразилии невиданные. Книга получила двенадцать литературных премий и вызвала жесточайшие споры, восторг одних и полное неприятие других. При этом его хвалили и ругали за одно и то же: за то, что порвал с реализмом, осознал прежние заблуждения, обрёл своё место в лагере чистой поэзии, выскочил на ходу из трамвая, оставив определённый метод художественного творчества. В Советском Союзе об этих баталиях знала только кучка латиноамериканистов, а миллионы читателей ни о чём подобном не подозревали, а просто с нетерпением ждали новую книгу любимого автора. После того, как в 7-м номере «Иностранной литературы» за 1959 год была напечатана заметка о выходе книги в Бразилии, редакция была завалена письмами из всех уголков Советского Союза, индивидуальными и коллективными, с требованием публикации «Габриэлы»[16].
На русском языке роман вышел в 1961 году и был с восторгом встречен читателями. По словам друга Амаду Ильи Эренбурга, «Габриэлу» читают у нас, не отрываясь от книги. Мы любим Жоржи Амаду и верим в него»[17]. Надо сказать, что советские критики и литературоведы проявили в оценке романа гораздо больше прозорливости, чем их бразильские коллеги. Они с самого начала доказывали, что «Габриэла» – не результат кризиса, вызванного разоблачением «культа личности», и не демарш против СССР, а естественное развитие творческого пути писателя.
Сам Жоржи Амаду называл «полной глупостью» теорию о том, что его творчество делится на два этапа: до «Габриэлы» и после. «Нет, моё творчество едино, с первого до последнего момента…» «“Габриэла” появилась как определённый этап, но этот этап никак не соотносится с отходом от политической линии»[18].
Что же касается «чистого искусства», то Амаду его не просто отрицал, он его ненавидел. Вот что он сказал в интервью западногерманской газете «Дойче фольксцайтунг»: «Меня возмущает безответственная болтовня тех, кто не видел слёз ребёнка, на глазах которого убили его мать. Меня возмущает, когда подобные знатоки жизни призывают: “Ах, не пачкайте литературу описанием таких кошмарных подробностей, литература – святое дело! Ах, эти подробности не имеют никакого значения перед лицом вечности”. Для меня такая болтовня – проявление подлости, ибо я как писатель вижу перед собой в первую очередь человека, его страдания. Не существует никакой вечности, которая была бы важнее человека, важнее его судьбы. Мне наплевать на такую вечность… Настоящая литература – это оружие народа. Я был и остаюсь писателем, который чувствует себя обязанным своему народу и его борьбе сегодня и до конца своих дней»