Но тебе не легче. Тебя не поймут так же, как не поняли бы меня, шагни я сейчас вперёд и произнеси речь. Ты сыграешь роль того самого героя романа. Тут даже грамотных почти нет, а атеистов нет вообще. А тебе не легче. Странно-то как. Ты сидишь в мастерской художника, без малого на пороге смерти, а я стою в зале Большого дворца в благолепии, чинности и лицемерии, во всём, тобою ненавидимом, в уютном положении консула. А я-то гордился, что мой удел тяжелее.
Кто-то уже заметил моё посягновение на шаг. Кто-то в ужасе смотрит на мою ногу. Квестор? Комит?7
Лучше не оглядываться. Иначе не сдюжу. Я ведь знаю, я только сейчас вдруг сообразил, что будет уже после тебя: через несколько лет скипидарною тряпкой, или ещё там чем, художник смоет, сотрёт многие лица на холсте – и твоё тоже. Лица отверженных. Лучших. А я застыну в камне, птенцом гнезда сатрапов. Меня не смоют, меня не смыть, но так не пойдёт, я не хочу такой привилегии, я ведь ничем не лучше тебя, скорее хуже, и я вышагиваю, ещё шаг, оборот, если меня не смоют, то лишь потому, что меня на портрете не будет вообще, я исчезну за тобою вослед, героем того самого романа, коим ты уже являешься.
Уайльд был прав, жизнь подражает искусству, я уже откашлялся, в подражание тебе, глядя в искажённые лица ряда застывших, и если тебе достанется свинцовый плевок из дула, то меня, возможно, так же поднимут на копья, точно по книге, и будут сопли, чернуха и пафос, всё тобой нелюбимое, но я знаю, что видя сейчас мысленным взором предстоящие мне корчи на копьях – ты уже прощаешь меня.