Но если уж мы заговорили о собственном языке, то вопрос в том, каков этот язык. Что ж, попытаемся описать его поподробнее.
Вот, пожалуй, характерный образец:
и дом, подраненный в лакуне световой,
и снег, распластанный вдоль тени боковой,
и фонаря скрипучий подмалёвок.
о как же ты, зима, бываешь непроста,
когда проходишь вдоль покатого клеста
и подмороженного клёва.
в трамвайных прорезях, приплюснутых и узких,
тогда глядят на божий свет полярные моллюски.
В свое время у Гарри Каспарова спросили, выиграл бы он у великого шахматиста XVIII века Филидора. Каспаров ответил, что у Филидора выиграл бы даже современный перворазрядник. Но это не значит, что он лучший, чем Филидор, игрок: просто он знает больше дебютных вариантов. Агрис великолепно владеет техникой дебюта. Мало кто так глубоко усвоил тот набор возможностей, который дает традиция. Тонкие интонационные цитаты – от Тютчева до Юрьева – намекают на это усвоение. Но дальше… дальше идет сдвиг, структурный надлом мира. И этот сдвиг достигается уже собственными средствами. «Покатый клест», «подмороженный клев» – что это, о чем? Постепенно мы начинаем это видеть, и изнутри видения мир становится иным. Из разного, барочного, богато, по-мастерски украшенного – почти прозрачным, призрачным.
Проблема тут, собственно, одна – в самовоспроизводимости этого личного языка, в возможной автоматизации приемов, в том, что богатая фактура стиха может стать непроницаемой для дыхания. И это возвращается снова и снова, на каждом новом уровне. Вот, казалось бы – поэт ушел от той гладкописи, которую одно время принято было называть «постакмеизмом», стал работать с нетривиальной пластикой, с более сложной системой языковых регистров. Ан нет – и это начинает окостеневать и тиражироваться. Оксюморонные определения? Ничто так быстро не автоматизируется, как они. Чем богаче инструментарий поэта, тем необходимее поиск нового. Особенно сейчас, когда ничто не работает само, когда любой традиционный прием нуждается в обосновании. Нельзя, например, просто писать ямбом, не зная, зачем и почему делаешь это. По крайней мере – не ощущая. А иначе – склероз стиха, накопление в его сосудах скверного холестерина.
Пока, однако (и слава богу) происходит другое: самые последние стихи Агриса живее, смелее, точнее и оттого легче прежних. Движение от первой ко второй книге тут отчетливое. Завидная, но небезопасная творческая продуктивность пока помогает, а не мешает. В стихах появляется ветер, появляется быстрое дыхание, разгоняющее вещи и просветляющее плотный мир.