Нигде, кроме родного города, Артем не был. Когда очень донимала тоска, ходил на вокзал и смотрел на поезда. Знал: те, что направляются налево, через день-два-три будут в Иркутске, Чите, Хабаровске, Владивостоке, а те, что направо, рано или поздно окажутся в Новосибирске, Тюмени, Свердловске, Москве. Но, зная это, Артем ничего не мог нарисовать в воображении – Москва и Питер еще выделялись каким-нибудь знакомым по телепередачам дворцом или площадью, а остальные были просто кружочками с карты.
Он чувствовал, что растворяется в родных кварталах, становится чем-то вроде скамейки, фонарного столба, одного из многих деревьев сквера – мимо идут и идут люди, и никто не замечает, не выделяет его, и он тоже почти никого и ничего не замечает, ничему не удивляется. Панцирь твердый, окостеневший от пыли и копоти… Если он будет жить вот так, как живет, будет видеть одно и то же, у него никогда не появится ни настоящего друга, ни настоящей девушки, которые что-то в нем изменят, изменят что-то очень важное. Потащат вверх по течению или поперек.
И наверное, поэтому Артем не сопротивлялся, когда родители решили переезжать. Страшно, конечно, было, порой до того, что тянуло заявить, что никуда не выйдет из своей комнаты, не будет собирать вещи – это напоминало рытье себе могилы приговоренным к казни; но какая-то частица, крошечная и в то же время главная в нем, доказывала: этот переезд, эта катастрофа – ему во благо.
Ту деревню, что должна была стать их домом, Артем помнил смутно. В детстве был в ней с родителями. Никаких подробностей не оставалось, кроме ощущения простора – много места для игр, много неба, ярко-зеленая теплая трава, в которой приятно барахтаться. Казалось, что в деревне всегда лето; в двадцать пять лет верить в это, конечно, было бы нелепостью, но против воли что-то такое в душе тлело. Грело, когда ехал на разболтанном пазике. Сидел в заднем ряду, глядя в пол – кого-то видеть, давать повод разглядывать себя не хотелось. Вообще не хотелось понимать, что происходит. Но с каждым километром он отдалялся все больше от родного города, словно скатывался под откос и боялся, что вот-вот сорвется в черную яму. И одновременно с этим жутким ощущением всплывали – не в памяти даже, а где-то за ней – солнечные блики, сочно-зеленое, мягкое, широкое… Была крошечная, но странно-крепкая надежда, уверенность даже, что на дне ямы, в которую срывается по этой кочковатой, выщербленной дороге, он найдет новую жизнь – какую-то пусть и сложную, тяжелую, но настоящую жизнь. Кончится томительный период полудетства, начнется взрослость. Даже родители, обязательные, неизменные до этого, сейчас не виделись впереди. А виделась там изба со многими окнами, в которые бьет солнце, просторный двор, вкусный воздух, речка, на которой по вечерам так хорошо порыбачить, и – главное – силуэты пока неизвестных, но необходимых для его новой жизни людей…