Я уже готовился, как только откроются двери, тут же шагнуть в сторону, уступая проход выходящим и входящим в вагон пассажирам. И тут раздался левитановский бас из вагонного репродуктора: «Станция „Площадь Ильича“. Выход с левой стороны». Свобода зияла по ту сторону прохода. Всего четыре шага. Я не способен был сдвинуться ни на шаг: мой хвост был защемлен дверьми на правой стороне по ходу поезда. Пассажиры и с левой, и с правой стороны с любопытством анализировали выражение моего лица. Их собственные лица наливались краской от новых, едва сдерживаемых судорог хохота. Входящие тут же понимали, в чем дело, и дружно присоединялись к толпе гогочущих попутчиков. В бешенстве от этого унизительного хохота, как будто полуослепший, я вглядывался, облизывая пересохшие губы, в открытые двери на той стороне вагона, как импотент на раздвинутые ноги старой любовницы.
«Осторожно: двери закрываются. Следующая станция „Авиамоторная“», снова прожурчал магнитофонный голос в репродукторе. Слог «авиа» в названии станции напомнил мне о расстоянии, отделявшем меня в тот момент от Лондона. Перед глазами всплыл, по ассоциации, барахливший замок входной двери моего лондонского жилья: там выпал шуруп, дверь могла захлопнуться так, что в один прекрасный день окажешься запертым в собственном доме. Я тем временем оказался запертым в тюрьме московского метро. Я снова дернулся в безнадежной попытке вырваться из железных оков. Со стороны, наверное, это было похоже на пируэт балетного танцора, устремившегося с распростертыми объятиями в символическое светлое будущее. Звук лопающихся по шву ниток у меня за спиной настолько превзошел по неприличию все предыдущие акустические эффекты, что я покраснел. Весь вагон снова забился в конвульсиях смеха. Выражение искренней радости появилось на большинстве лиц в вагоне: я, можно сказать, осчастливил на час их постылое существование. Один из виновников этой невольной минуты всеобщего счастья неожиданно повернулся ко мне:
«Проблемочка, а? Что тебе, парень, дороже: плащ или свобода?» В устах громилы это звучало как «кошелек или жизнь». Но имелось в виду: шкурнические интересы или человеческое достоинство? Под «собственной шкурой» надо было понимать «плащ». Все тут философы. Он глянул на меня исподтишка, и я заметил, как в глазах его блеснула мстительная радость. К экзистенциальной унизительности ситуации добавился элемент паники: если я шкурнически не решусь вырваться на свободу ценой целостности плаща, я рискую потерять любовницу. Дело в том, что мы договорились встретиться с ней перед выходом из метро: она боялась, что я затеряюсь в крупноблочных джунглях ее адреса. Я представлял себе, как она, стоя на холодном ветру с дождем, безуспешно пытается углядеть мое лицо в толпе. Как мне дать ей знать, куда я делся? Куда я, действительно, подевался? Где я? До моей станции оставалось две остановки. Я должен решить: бросить ли на произвол судьбы любовницу или пожертвовать плащом? За темным стеклом вагона мелькание огней туннеля не складывалось ни в какой вразумительный ответ.