Она договорила фразу уже в постели в его объятьях… Перед тем как расточать безумные свободные ласки, ничего и никого не боясь на свете… Она вся уже горела в желании ласк и безумств молодости, но шепнула, словно утопающей хватаясь за соломинку: «Только не торопись… И я не буду никуда торопиться… У нас в запасе целая ночь, равная целой жизни, целой судьбе… Просто время иногда страшно, невероятно сжимается… Ласкай и будь нежен со мной… И еще… Ничего не оставляй во мне… Иначе мне труба… Не хватало еще залететь, загреметь под фанфары в абортарий… Один раз, моя близкая подруга, оттуда выкарабкиваясь, полжизни оставила там… Только если я в какой момент в самый разгар ласк вырублюсь, отключусь, ты не пугайся… Но и не оставляй меня одну совсем, когда я… Я могу потеряться и не найти дороги назад – к тебе… Тогда ты меня совсем потеряешь… А это ужасней всего: потеряешь, еще не найдя, не поняв меня… И знай, что я ещё не летала, но чую, что я способна летать, только с тобой…»
Он уже не слушал ее слов ли, бессмыслицы ли, бреда ли, безумно ласкал и целовал ее всю-всю, зная, что, хоть убей его на месте, ничего в ней не оставит, ничего внутри от него не будет, чтобы она не выкарабкивалась в испуге из бездны никогда, никогда. И были ее и его бесконечные страстные и нежные ласки и объятья, сопровождающиеся ее стонами, укусами, новыми легкими судорогами, поверхностными пограничными взрывами… Только это все было преддверием новых глубинных ее взрывов и истечений…. Он с удивлением обнаружил, что, презирая все опасения и предосторожности, она еще во время предварительных ласк, начинает постанывать все громче и яростней, а дальше пуще… Стоны сладострастные сменились всхлипами и протяжными трепетными вскриками, их уже нельзя было заглушить ничем, даже наложением мужских ладоней на распахнутый рот, удивительно красивые пухлые чувственные губы… Она стонала, как плакала и плакала, как стонала, приговаривая беспомощно – «это все ворожея луна, колдунья старая и беспощадная… для нас в полнолуние…»
Она позволяла делать ему все с собой. И он позволял делать ей все с собой, помня о ее просьбе-заклинании – «ничего не оставлять внутри ее». Брагин с ужасом слышал, ощущал физически, что где-то рядом в соседних домах за заборами кашляли и переговаривались разбуженные ею стонами и вскриками люди и что на ее трепетные стоны и вскрики отзывались своим жалобным воем в соседних садах дворовые собаки. Ему даже показалось, что все живые существа, от кошек и собак до лягушек и цикад откликаются на ее стоны и вскрики, поскольку не отозваться, не откликнуться на такой вопль души и плоти девицы невозможно… Только разве можно было осадить ее, сказать нечто осуждающее, оборвать ее стоны и вскрики каким-либо запретом или силой, – все это было бы противоестественным, кощунственным по отношению к ее прорвавшейся невесть откуда чувственности, страсти, а в конечном итоге, потрясающей до глубины нежности, неги, отрешения от всего сущего, окружающего их…