В целом Л.Б. был «внесистемным мыслителем», что объясняет его близость к В. Розанову и привязанность скорее к образному мышлению, чем к логике, но было бы неверно вообще отказать ему в определенной системности и даже ритуальности, проявляющейся как в бытовом распорядке, связанном с «дальневосточным» чаепитием, так и в постоянном изучении землетрясений и иных природных и социальных катаклизмов. Впрочем, в каком смысле слова он их изучал? Не правильнее ли сказать, что Л.Б. неким образом видел «тонкий порядок» катаклизмов и пытался найти к нему ключ – подобно В. Хлебникову с его «досками судьбы» и «струнами времени»?
Конечно, прогнозированием природных и общественных беспорядков человечество занималось не одно тысячелетие (та же астрология), но только в последние годы – в связи с возникшей возможностью очень точно измерять скорость вращения Земли вокруг своей оси – этим всерьез заинтересовалась и наука.
Л.Б. мечтал прогнозировать то, что, казалось бы, не поддается прогнозу (ср. икота в ерофеевской поэме «Москва-Петушки»), пытался обнаружить скрытый порядок в зримом хаосе – но разве не этим и занимается искусство?
Дневниковые записи Л.Б. можно отнести к жанру, если таковой существует, «великое в малом»: сосредоточенные на простейшем (подробности быта, радио- и теленовости) и выраженные простейшим образом (переписанное из газеты сообщение), они позволяют читателю немало узнать об отошедшей эпохе. Среди прочего, и о том, что хорошего чаю и хороших книг было, не в пример нашим временам, мало, но, однако же, они были, что их «выбрасывали» (то есть неожиданно пускали в продажу), что за ними приходилось стоять в длинных очередях, получать в подарок от московских друзей, заранее заказывать по издательским планам – но и о том, что хороший чай и хорошие книги пили и читали с вызывающими зависть умением и наслаждением. Впрочем, Л.Б. почти ни в чем, кроме чая и книг, не нуждался, сумев ограничить себя этой великой малостью. В отличие от любителей «быта как такового» (К. Леонтьев, Л. Толстой, В. Розанов, В. Набоков), Л.Б. предпочитал, чтобы быта у него было «совсем чуть-чуть», «на последнем издыхании». Его аскетичность относилась не только к быту, но и к творчеству (простые средства, второсортные материалы), причем задолго до деклараций «Догмы» и, вероятно, в продолжение «корявости» русского футуризма.