Разве вина моя, что романы мои нынешние населены монстрами в человеческом обходительном обличье, мелкими и крупнокалиберными подлецами, извращенцами и прочими предвестниками Судного дня… Это ведь так очевидно, что истинный автор не потрафляет злобе дня и низменным вкусам читающей публики, – он просто иначе не способен. В сущности, этот искренний простофиля и сам непременно страдает – и физически, и психически – от живописания мерзопакостной, загаженной дьявольскими утехами действительности.
Я на себе в достаточной мере испытал последствия своего сочинительского успеха при отображении собственной уязвленной души. Одно время меня неотвязно преследовали необоснованные, как бы детские дурные страхи абсолютной беспомощности перед чем-то совершенно ужасным, предгибельным… Спонтанный ужас вязкой, мерзкой, тяжкой волною накатывал, грозя затопить с головою неудержимым приливом безумия. Я тщетно метался по квартире, ощущая всем черепом отвердевающие остья волос, дурманящее, жуткое сердцебиение. Зрачки раздвигались до окоема радужки… А плита жути надвигалась и надвигалась. Через сцепленные, вызванивающие зубы я бормотал какие-то жалкие самодеятельные молитвы, рюмками глушил валокордин. Через полчаса, через час отпускало, и вдруг схватывало посреди улицы, в метро, в окружении равнодушных, озабоченных, веселящихся или напрочь мрачных пешеходов.
Моим коллегам, я полагаю, известна эта постсочинительская депрессия. Еще влача ее, я давал себе клятвы – более не уподобляться персонажам нашего смутного безжалостного времени. Довольно этих жутких метафизических историй, в которые я добровольно засаживаю все свое психопатическое существо, чтобы еще и еще раз ужаснуться тем дьявольским постыдным презренным откровениям, которые раз за разом подтверждают суицидальную сущность человека.
Ч е л о в е к – раб своих извечно низменных желаний, побуждений, поступков.
Но отравленный даром сочинительским все равно пренебрегает данными самому себе обывательскими клятвами-заверениями.
Еще окончательно не выздоровевши, я уговорил себя на рандеву с одним странным моим читателем. Этот странный тип отыскал меня сам.
И сам же предложил себя (и некоторые свои «записи») в качестве «сырого материала» для моих романных нужд.
Вот его монолог, по-мольеровски бесконечный и по-чеховски самоироничный и несколько занудноватый. Именно этот монолог и стал тем зерном, или точнее, центром кристаллизации романного замысла.