Риелтор Владимир, неуродившийся, но громогласный и потому обычно тянувший роль тамады, поднялся на круглые свои ноги и призвал публику к мертвой тишине. Так и сказал: «Господа! Наполним стекло благородным алкоголем и все умрем, чтоб ни слова, ни звука». И когда, вспенив в бокалах шампанское, все «умерли», продолжил: «Дорогие друзья! К нынешнему судьбинному, да, судьбинному событию мною сочинен длинный и оригинальный тост. Попрошу запастись терпением». Он шумно выдохнул, орлом с вершины оглядел собравшихся, посуровел, даже романтически, по-лермонтовски помрачнел и вдруг воскликнул: «Здоровье той, кого мы знаем и любим! Здоровье новорожденной Дарьи Петровны, господа!»
И загудело, заорало, захлопало. Тост, поспешая, посыпался за тостом. Отдельно осушили за мать и отца новорожденной, за ее бабушек и дедушек, «души которых пребывают сегодня с нами», выпили вообще за все хорошее, а также за то, чтобы не было хуже и, конечно, опрокинули за женщин, потому что «за них, сколько ни пей, все равно мало».
Собравшись вместе, приятные друг другу люди предавались веселью, и вместе с ними веселилась дочь его Дарья, возбужденная, румяная и прекрасная, как румяна и прекрасна каждая возбужденная женщина – но будет ли от этого толк, спрашивал себя Ладыгин?
Глазом ученого он любознательно наблюдал, как тост за тостом, порюмочно, пофужерно размазывалось, перетекало в хаос так красиво задуманное застолье, как выдыхалось общее внимание на Дарью, как веселье, распадаясь на кусочки и междусобойчики, поминутно утрачивало всякий возможный смысл и предназначение, на которое он так рассчитывал. Он взглянул на супругу Ольгу; в лиловом своем тонком шерстяном костюме, с короткой стрижкой сэссон и блестящими подрагивающими, как у оленихи от испуга, глазами она смотрелась молодо и внешне была еще не очень плоха, но внутренне, внутренне, боже ты мой, Ладыгин знал, какая звонкая пустота обитала в ее глубинах. Второй час застолья она ела, пила и шумно общалась с молодежью совершенно бездумно, не утяжеляя себя ни единой толковой мыслью. На фонаре она видела все проблемы дочери – их общие проблемы, на высоком фонарном столбе.
С Ольгой – ясно, удивляло другое: даже подпив и распустившись, молчали о главном обожаемые гости, верные друзья и лучшие подруги. Им, зрелым и опытным, успешным и не очень, попившим и завязавшим, порченым, траченым, разведенным, закаленным и оттрахнутым жизнью – им-то с чего, с какого страха молчать? «Люди! – хотелось ему крикнуть на весь стол, – высокие вы мои интеллигенты! Очнитесь, вспомните, наконец, зачем вы здесь, на чьем жируете дне рождения, по поводу какой даты? Понимаю, чужая судьба не чулок, на себя впору не натянешь, но хоть бы кто зацепил тему, намекнул, обмолвился, раскупорил бы разговор – наверняка была бы польза! Россия так устроена, что любая, в том числе личная, проблема решается в ней только тогда, когда она перезрела и всем по горло надоела. Самое важное в сегодняшней пьянке должно быть именно это, дорогие вы мои забывчивые склеротики!»