– Ряба?
… и я наконец-то понял, что это сон, и что убитый мной Севка Марченко мне только снится, но…
… легче от этого не стало. Снова и снова, в разных вариациях – кожаный плащ, перерезанное горло…
– … такая, скажу тебе, девка! Огонь! – слышу на грани сна и яви, усилием воли просыпаюсь, но встаю с узкой койки не сразу, пытаясь сперва собраться воедино, из тысяч и тысяч кусочков паззла, рассыпанных между сном и явью. Чувствую себя препаршиво, и это тот самый случай, когда физическое состояние полностью гармонирует с душевным.
«– Не весь собрался, – мелькает на грани полусна, – какие-то кусочки меня остались там…»
А потом я просыпаюсь окончательно, и сон быстро выветривается из памяти. Остаётся только высокая фигура в кожаном плаще, перерезанное горло и…
«– Ряба?»
Севка… мы не то чтобы дружили, но всё ж таки почти приятельствовали, а потом наши пути разошлись, но при нечастых встречах общались вполне приязненно. Притом, что оба мы придерживались левых взглядов, вышло так, как вышло. Я – умеренно-левый, а Севка… не уверен, что он был таким уж радикалом, скорее тот же выверт Судьбы, что и у меня.
До сих пор вспоминаю тот чёртов броневик и пулемётную очередь, прорезавшую студентов, собравшихся возле Университета. Пролившаяся кровь моих товарищей поставила точку на нежелании участвовать в Революции каким бы то ни было образом, и я, до того даже не думавший брать в руки винтовку, пошёл по кровавым следам и убивал, убивал…
Очень может быть, что у Севки был свой броневик, приведший его к революционным матросам Гельсингфорса, и что он (скорее всего!) был искренен в своём порыве прекратить чинимое матроснёй. Но нас уже убивали…
… а потом я убил Севку, который просто оказался ближе других и из-за своёго чёртова комиссарского плаща показался самым опасным!
Всю жизнь помнить буду… до самой смерти. Кажется, себя уже помнить не буду, а Севку не получится забыть.
– … вот такие, – слышу я, и отбросив одеяло, сажусь на койке, опустив вниз босые ноги и нащупывая стоящие в узком проходе ботинки. Потерев лицо руками, вбиваю босые ступни в обувку и иду в гальюн, где уже образовалась нетерпеливая очередь.
К запахам и скажем так, некоторому скотству я уже притерпелся или вернее будет сказать – вернулся к истокам. Однако же это не значит, что я воспринимаю как должное длинную тухлую отрыжку, зевание во всю нечищеную пасть и прочие вещи, естественные для этого времени и среды.