Иосиф раскурил заначку,
стряхнул неаккуратно пепел
и тронул ящерицу-рифму.
Она казалась неживою,
лишь глотка втягивалась мерно
при каждом вздрагивании кожи.
«Дела! – сказал себе Иосиф. –
Скрипит в уключинах Харона
Трахея рифмы сладкозвучной…»
Когда в имениях Хрущёва
О красках рассуждал бульдозер,
И нормой главного закона
Был гнев партийно-всенародный,
Собрал Иосиф всё, что было,
А было Йоське двадцать лет.
И фрезеровщика кормило
Сменил на прозвище «поэт».
Но норма главного закона
Была завистливой и жадной.
И фрезеровщики поэту
За тунеядство дали срок.
Сто-оп!
Тунеядство – выше нормы.
Оно, как воз телеги смрадной,
Парит!
И чувствуется лето
Сквозь кучи смёрзшийся кусок.
Ну вот и всё. Молчит Иосиф.
Умолкла избранная лира.
Ведь всё кончается когда-то,
Как день, как ночь, как мы с тобой.
Но что так ум и сердце просят
Привстать над дерзостями мира,
Вчитаться в «Сретенье»
[2] и плакать –
Алкáть над Йоськиной судьбой?..
От планетарных притяжений,
Кардиограмм сердцебиений,
Не начатых стихотворений
(недолетевших НЛО),
Остался на бумаге росчерк,
Машинописная строка
И дней дождливых облака,