Иные, молодежь, недоумки, меняли мантии чуть ли не каждый год, заказывали новые, лучшего материала, уносили домой, вешали в одном шкафу с обычной, мирной, повседневной одеждой – простофили, что с них взять! Мантия Желудкова висела в его рабочем кабинете в специальном шкафчике, отдельно от уличной одежды. Уходя домой, он запирал ее на ключ и говорил тихо:
– До свиданья, господин судья.
И он никогда, никогда до нынешнего странного дела не позволял потерпевшим забраться к себе в голову. А эти, хотя Желудков и был настороже, все-таки пробрались. Набились в черепушку, как в вагон столичного метро в час пик.
Он бы сдюжил против нескольких десятков. Может быть, против сотни. Но против тысяч… Его победила сила больших чисел. А он, раззява, прошляпил, не догадался заранее, что в загробных делах количество тоже имеет значение, и какое!
Их же вроде бы нет, офицеров чужой страны, взятых в плен в тридцать девятом году на давней короткой войне и расстрелянных по приказу Вождя. И какая разница, скольких нет: одного или многих тысяч? Нет ведь и нет. Нет – слово резкое, конечное. Но, получается, они как бы и есть: у Желудкова в мыслях.
Один только раз заглянул в лагерные личные дела. Уточнить нужно было один вопрос, имеющий процессуальное значение. Всего десяток дел просмотрел, анкетные данные почитал, любопытно же стало, фотокарточки поизучал, лица как лица, про некоторых и не скажешь, что поляки, иностранцы, значит…
И стало ему сниться, что входит он в зал судебных заседаний, выносить приговор по их делу, садится в кресло свое знакомое, поднимает глаза в зал, где сидит уже публика: журналисты, дипломаты, родственники, агентура подсадная, – и видит, что сидят на стульях мертвецы в мундирах своих истлевших, в фуражках помятых. Молча сидят. Ожидают, что он, судья, скажет.
Желудков не испугался. Не поплыл. Не пошел к врачам: донесут Лаппо или Воронову, и его выведут из дела и спровадят в отставку по состоянию здоровья. Он научился спать, приняв таблетки, без сновидений. И вынес финальный отказ в рассмотрении дела.
Потомки расстрелянных офицеров хотели, чтобы убитые были официально реабилитированы.
Отказать можно было по-разному. И он, имея от Лаппо указание “харкнуть”, припомнил покойникам свои беспокойные сны. Придрался к процессуальным тонкостям, к статусу граждан несуществующего уже довоенного государства, к отсутствию полномочий у иностранных представителей. И вынес нарочно перемудренное, запутанное решение, из которого в сухом остатке следовало, что обратиться с заявлением о реабилитации могли бы только сами потерпевшие.