– Брось, милая. – Урмас посмотрел на бутерброд и откусил от него. Хруст заставил Камиллу вздрогнуть.
Брось, милая?
– Ты вовсе не такая, как она.
И что это должно значить?
– По крайней мере, я на это надеюсь. Решать тебе, – пожал он плечами. – Она выбрала развлечения вместо репутации. Вы, женщины, вечно выбираете развлечения.
– Что? – не поверила своим ушам Камилла. Кусок метеорита в груди застыл, горячая магма превратилась в остывшую лаву.
– Она была мэром, чёрт возьми, но запомнили её как шлюху, – сказал Урмас, не моргнув глазом. – Никакой коттедж не спас бы наш брак.
Камилла хотела закричать, что ей всего шестнадцать лет, что она не должна слушать такое о своей умершей матери от своего же отца, но она просто допила чай и молча ушла в свою комнату. Запомнили? Все действительно всё знали? Все, кроме неё. Она включила ноутбук, открыла папку с фотографиями, которую создала после похорон. Все фото – с матерью. Все – счастливые. Камилла пересмотрела каждую. Тот тон, каким Урмас ей всё сказал, злил её больше, чем сам факт. Она захлопнула крышку ноутбука и закрыла глаза. Ей плевать, кем она была. Она любила её. Обожала свою маму.
И если она и была шлюхой, то только потому, что отец недостаточно её любил.
За спровоцированное убийство, совершённое в состоянии внезапно возникшего сильного душевного волнения, вызванного насилием или оскорблением со стороны потерпевшего в отношении убийцы, давали от одного года до пяти лет. Но Расмус не пожелал рассказывать всю историю, доказательств которой у него всё равно не было, как не было и свидетелей. Убийство наказывалось тюремным заключением на срок от шести до пятнадцати лет. Возраст, поведение Расмуса и полное отсутствие раскаяния привели его в заточение по максимуму.
И он был не против.
Парадокс, но в тюрьме Расмус чувствовал себя свободнее всего. Ни до, ни после в его душе не было столько места. Сначала его душила мать, потом – вся Локса. Песок, которым было заметено его сердце, в тюрьме стал кристаллизироваться, превращаться во что-то новое, прозрачное, твёрдое. Стеклянное. Теперь его сердце было надёжно защищено. Было – пятнадцать лет. Было – пока он не вернулся в город, что считал своим домом. Но никакого дома у него уже не было, как не было и защитного стекла. То, что годами утолщалось, наращивало слои, оказалось бессильным перед ненавистью и презрением, унижением и бойкотированием. Каждый эпизод бил точно в цель, и стекло шло трещинами, небольшими, но многочисленными. Снова превращалось во что-то иное.