Поскольку ради завоевания своего места рядом с плакатом он проявил определенное упорство и даже некоторую настойчивость вполне безобидного рода, зрители без особого восторга отнеслись к такому посягательству на их внимание. При более внимательном осмотре они не обнаружили никаких знаков должностных полномочий, и даже более того: он выглядел необыкновенно простодушным, что делало его присутствие в это время и в этом месте весьма неуместным, а значит, наводило на мысль, что его надпись тоже не заслуживает внимания. Короче говоря, его приняли за какого-то странного простака, – достаточно безобидного, если бы он держался особняком, но довольно назойливого в своем нынешнем поведении. Поэтому его беспардонно оттолкнули в сторону, причем один из зевак, менее добродушный или более проказливый, чем остальные, ловко нахлобучил меховую шапку ему на лоб. Не поправляя ее, незнакомец молча повернулся, написал новые слова на грифельной доске и поднял ее над головой.
«Любовь долго терпит и милосердствует».[6]
Недовольные его упрямством (как им казалось), зеваки снова оттолкнули его в сторону, на этот раз не без бранных эпитетов и нескольких тычков, которым он не противился. Но, словно наконец отчаявшись в столь трудном мероприятии, где непротивленец стремится утвердить свое присутствие среди агрессивной толпы, незнакомец медленно пошел прочь, хотя изменил свою надпись на следующие слова:
Держа грифельную доску как щит перед собой,[7] посреди недовольных взглядов и насмешек, он медленно расхаживал взад-вперед, и в поворотных точках еще дважды изменил свою надпись:
А потом:
«Любовь никогда не перестает».
Слово «любовь», написанное с самого начала, оставалось неизменным, как левая цифра на печатном бланке, где оставлено место для заполнения даты.
Для некоторых наблюдателей необычное поведение, если не безумие незнакомца подчеркивалось его немотой, – возможно, еще и по контрасту с привычным и разумным порядком вещей, – скажем с присутствием на пароходе брадобрея, чьи владения под курительным салоном и напротив бара располагались через одну дверь от капитанской каюты. Создавалось впечатление, что вся длинная, широкая крытая палуба по обе стороны корабля представляла собой константинопольский торговый пассаж или базар с застекленными витринами, где были представлены всевозможные ремесла, и этот речной брадобрей в фартуке и парчовых туфлях, немного опухший и брюзгливый после сна, открывал свою лавочку и украшал витрину соответствующим образом. С деловитой сноровкой он опустил шторы и без особого внимания к толкучке установил перед входом натяжной клапан, опиравшийся на декоративный железный столбик, а потом отогнал людей еще дальше, когда, взгромоздившись на табурет, повесил на гвозде над входом аляповатую картонную вывеску собственной работы с позолоченной бритвой в исходной позиции для бритья и короткой надписью, какую часто можно видеть у входа в другие лавки, кроме парикмахерских: