Прикуривая свечной фиолет - страница 2

Шрифт
Интервал


Ну что ж теперь? Вот он, разукрашенный черным фломастером, Омут. Вот и я, обведен, как посмертное пятно, без заполнения пустоты. Не ругайся, мой друг. А что же тогда? А хрен знает. Иду по парку, смотрю на реку, мост, на красивых людей, желая им красоты больше, чем надо. Но не словами, не муками, не едой швыряя в них, а любовью.

Скажите мне, кто был влюблен, когда сияло солнце в своем сожалении к вам, своей желтой суматохой лучей впихивая в вас искалеченное восприятие мечты, как впихивают мужчины, и как насекомые впихивают своим багамольщицам, как комары впихивают сами себе, и как впихивает удушающая боль, которая заставляет вас сдаться провокациям, смириться с тупой зависимостью от чувств. Я верил, молчал, булькал голосом, тихо измеряя сопереживание. И теперь понимаю – «Твою мать!!!». Кричу в своей слепой комнате. А свята ли она? Свят ли я, святы ли вы, люди, и где ваша любовь, где ваши любовники, и где ваша скорбь о бедном неразделенном чувстве? О, отец мой, скажи мне, спаси меня, дай мне боли, чтобы я, стоящий в плену колючего соблазна, греб навоз чувства, чтобы сохранить его в молчании похоти, в скользкой худой руке, голове, женщине, друге. Свят ли ты, друг? Святы ли кровати, которым не нужен стук?! Гром, ты – бей меня во все спины и во все кости, грозой изрезав плоть, ливнем измачивая судороги лица, бровей и горячей ревности к женщине. Я кричу «Да пошло все Нахрен!». Я кричу «Дай мне боли, страданий в огромной любви, и мне откроется искусство, падая передо мной на колени, моля о большем, что есть, о больших мирах, которым нужно придать веру. И довериться курению злопамятных принуждений самого себя к письму, разложив члены, и слушая Реквием-Лакримозу, воспевая и моля о Страдании, огромном вопле и переживаниях неизвестной любви. Той, что рекой и мостовой меня отбросит в туман и плач небес, к плачу луны, солнца и домов, и крыш, и лебедей, где Наташа забыта. Она парит теперь вне моих снов. Там ей негде приземлиться. Ведь нашего с ней реквиема нет. Нет глаз, нет рук, нет ушей, только я, и я – один, я – есть одиночество в счастливом залпе упоений самостраданиями в моей комнате, в моих глазах, которые больше не превозносят ее образ синего платья, ее тоненьких пальчиков, так ускользающих от меня в страхе, что он заметит, он – ее мужчина, будет следить, он – машиннобелый принц, вопящий на меня, режущий взглядом скорбной улыбки, говоря «она не принадлежит тебе, о, Антоша, иди домой, и плачь в своих книгах, ведь не ты ее обнимаешь ночью, а я, я обнимаю и целую ее».