История прозы в описаниях Земли - страница 10

Шрифт
Интервал


. В безлюдном районе надписи выглядят ещё красноречивее, а собирать и запоминать их – сплошное удовольствие. Характерный эпизод произошёл с Луцием, когда тот оказался в городе, прославленном чародейскими талантами своих обитателей. Облик этого незнакомого города внушал Луцию волнение, смешанное с энтузиазмом, поскольку всякая неодушевлённая вещь несла отпечаток неизвестной метаморфозы, след чего-то постороннего. Ему казалось, что камни – это окаменевшие люди, а вода, текущая в ручье, составлена из человеческих тел. Зрелище города было одновременно пугающе реальным, ведь он мечтал оказаться здесь, и волнительно далёким, как бы зашифрованным, будто эманации чего-то неосязаемого преграждали ему путь на каждом шагу. Плоские бумажные коты, размещённые на витринах модных магазинов, обнажённые торсы из чёрного пластика, на которые забыли накинуть пиджаки, обрывки картона, на которых вдоль обочины главной улицы размещаются бездомные горожане, эргономичные, загибающиеся книзу сиденья автобусных остановок и прочие скоростные детали финансового района слегка двоились, их контуры были сдвинуты предательским красноватым сиянием. Зато туман, как бы мрачно он ни багровел в сумерках, абсолютно невинен; будучи изначально множественным, он не умеет двоиться в глазах и благодаря этому освобождает город от необходимости быть прочитанным и истолкованным в том смысле, в котором толкуют начальные симптомы неизвестной болезни.

Идиллия

Идиллия. Надо вылезти из-под одеяльного сугроба и вернуться к непрерывным абзацам прозы, спустя несколько циклов фальшивых утренних выздоровлений, когда становится якобы легче дышать и можно закинуть электронный градусник в ящик, выбраться и признать, таким образом, что привычка осваивать глазами абзацы длинных строчек чревата некоторой зависимостью: из теперешнего окна видно только другие окна, но даже в разное время суток эти двустворчатые подъёмные окна не поднимаются, только вывеска горит красным, а район и город оставлены вне потока времени поглядывать изредка невидящими окнами на Койт-Тауэр и возвращаться в незыблемый полусон. Пробраться к непрерывным абзацам… В Новое время пасторальную книгу Лонга читали больше, чем Гелиодора, из её ремейков можно выстроить сакраментальную стену на границе с Мексикой – кирпичей хватило бы, и, пока сам хранишь неподвижность, как бы передразнивая общую диспозицию буколической поэтики, понемногу нарастает головокружение и тошнота, ведь это в готическом романе можно отпрянуть в сладком ужасе от душераздирающей картины, разбегаясь по собственной аффективной изнанке, а вот из пасторали не удрать. Даже если бы контрасты приносили столько же наслаждения, сколько раздражённого поджелудочного копошения претерпевает читатель пасторалей, из всей когда-либо написанной прозы не осталось бы, как ни странно, ничего беспощаднее, чем роман Лонга про пастухов. Et in Arcadia ego. Овцы производят неистребимый шерстяной дух, звуки пастушеских свирелей – как красная тряпка, настырная жара вызывает деменцию (не случайно выражение «аркадский парень» означало у греков «дурень»), а смотаться из идиллии не легче, чем уловить мгновение отхода ко сну. Впрочем, заснул я почти мгновенно, даже свет оставил гореть, а утром следующего дня выбрался из дома за переходником (старый куда-то подевался), чтобы зарядить аппараты и подключиться к потоку новостей по радио. Чем выше поднимаешься по склону улицы, тем сильнее ветер – какой-то горизонтальный, разогнанный вдоль поверхности океана и по инерции продолжающийся над городской сушей, которая соперничает с потоками воздуха за объём, уступая или же поднимаясь выше в виде холма. В воздухе повсюду водяная пыль, на холмах её скапливается столько, что кругозор наполнен ею одной – в любую сторону не видно ни людей, ни машин, ни отрезка улицы внизу, остаётся прокладывать путь на экране смартфона, правда, теперь он весь мокрый и не слушается пальцев, из-за капель изображение произвольно меняет масштаб и соскальзывает вбок, лучше уж постоять здесь несколько минут налегке, впитывая водяную пыль. Сначала я не собирался открывать роман Лонга – по хронологии он слегка отбрасывает вспять, тогда как точка, эффектно поставленная в «Эфиопике», переносит историю прямо в сердце новоевропейского романа, к «северной повести» Сервантеса, к изощрённой в избыточностях эпохе мадемуазель де Скюдери и шкатулочным вкладышам магических романтиков, ну и так далее, вплоть до газетной типографики прошлого века, по сей день пылящейся в книжных развалах, всё это напоминает холистический лозунг Гелиодора о