– Ешь, – сказал Антон. – На одном сыре долго не продержишься. Это римон.
– Римон? – подивилась я французскому слову.
– Главный еврейский плод, – объяснил Антон. – У него шестьсот тринадцать зерен. Ровно столько, сколько заповедей.
– Ага, – сказала я, вспомнив единственную известную мне заповедь. – Не сотворять памятников.
– Или построить храм, – улыбнулся Антон.
– Вы будете моим мадрихом? – с надеждой спросила я.
– Нет, – покачал головой Антон, – но в Деревне ты будешь в надежных руках, даю слово.
Я вздохнула.
– Ну да, страшно, аж жуть. – Антон тоже вздохнул. – Но это нормально, привыкай. Дальше будет еще страшнее, затем совсем кошмар, а потом ты не захочешь возвращаться домой.
– Не может быть, – не поверила я. – Вы просто хотите меня успокоить.
Антон лишь пожал плечами:
– Жуй свой римон.
И пошел отбирать сигареты у группы курящих.
Через несколько минут он сказал: “По коням”, и все снова забрались в автобус.
Ехали мы долго и часто останавливались в таких же городках и таких же школах, где незнакомые люди представлялись мадрихами, а автобус пустел. В одной из школ Иру и толстую девочку посадили в белую машину и увезли на север. Ира даже не помахала мне на прощание.
Я перестала обращать внимание на происходящее, потому что считала зерна римона и бросала их в пакет, оставшийся от бутерброда с сыром. Я насчитала пятьсот восемьдесят восемь косточек.
Когда все косточки были пересчитаны, я стала вспоминать Одессу, которая казалась настолько недосягаемой, как будто находилась в другом измерении.
Я вспомнила, как прощалась с мамой, папой и братом в аэропорту. Как мама суетливо занималась документами, таможней и багажом, чтобы скрыть глаза на мокром месте; как папа их вовсе не скрывал, а брат слишком сильно хлопал меня по плечу и говорил издевательски: “Как приземлишься, сразу падай на землю обетованную и лобызай ее взасос”.
Я вспомнила, как прощалась с бабушкой и дедом у подъезда, когда приехало такси. Бабушка крепко прижала меня к своей массивной груди и сказала: “Эх ты, горе мое, на кого ты нас покидаешь?” А дед сказал: “Ничего, ничего, не на Берлин идет”.
Я вспомнила, как ходила на Бульвар прощаться с Дюком. Прикоснулась к ядру, впечатанному в угол пьедестала, но оно обожгло мне пальцы. Я побежала вниз и сломя голову мчалась по Потемкинской лестнице, перескакивая через ступени, не решаясь взглянуть в лицо Дюка. Остановилась только на Морвокзале. Как раз объявляли “Ливерпуль”. Я нашла потрепанный билет в кармане ветровки, забежала на родной катер и долго смотрела на зеленую воду. У меня было излюбленное упражнение – останавливать взгляд и держать его застывшим, несмотря на непрерывное движение волн, заставлявшее двигаться и глаза. В этот раз взгляд заморозить не удалось.