Эпоха Джеймса и была эпохой лабораторной светскости, символами которой могут считаться Бертран Рассел, коллега Джеймса по Кембриджу, перенесший принципы лабораторной проверки в университет, в область математики и других фундаментальных наук, или Бернард Шоу, устроивший психологические и социальные лаборатории в своих пьесах. Впрочем, Джеймс был человеком совсем другого склада: он не особенно спешил отдавать долг современности с ее суетой. По духу он был археологом – в широком смысле: с детства любил подолгу рассматривать древности, сочинять истории каждой вещи, а после представлять, какая произошла бы катастрофа, если бы, например, с лица земли исчезли египетские пирамиды.
В каком-то смысле он продолжал Флобера, который ставил такие мысленные опыты: Карфаген исчез почти бесследно, но, чтобы выяснить, что именно исчезло, давайте напишем «Саламбо»… Различие между Джеймсом и Флобером только в том, что Джеймс говорит не об исчезнувшем, а о том, что вполне зримо, у чего есть и свидетели, и союзники, и сторонники.
Именно за это Джеймса превозносил Лавкрафт, считавший его гением ужасного в повседневности. Великий американец не понимал, как можно так тихо, из уютной повседневности, прийти к ужасу возможного уничтожения Вселенной, по сути – к ужасу черной дыры; этот термин в физике появился только через три десятилетия после смерти Лавкрафта, но уравнения гравитационного поля Эйнштейна уже подразумевали возможность такого явления или, по крайней мере, такой модели. Лавкрафт считал Джеймса тонким психологом, тщательно рассчитывающим воздействие на воображение и нервы читателя. Но на самом деле Джеймс был археологом, понимающим, сколь много очередная находка рассказывает не только о себе и своей эпохе, но и о стройности нашего мира, в котором всегда найдется место находкам, лишний раз подтверждающим его стройность.
Лавкрафту Джеймс казался, если приводить музыкальные аналогии, кем-то вроде Шопена, который может создать сразу столько образов, что душа любого читателя капитулирует. Но Джеймс был вроде Шуберта – автора «Зимнего пути», как бы более старшим композитором, который создает не образы, а то самое ощущение провала во времени, чистого действия музыкальной стихии, превращающего невозможное в возможное.
Но вернемся к биографии Джеймса. Как исследователь, он занимался различными редкостями древней истории. Его диссертация была посвящена Апокалипсису Петра – раннехристианскому сочинению, не вошедшему в Новый Завет, но повлиявшему на канонические образы Рая и Ада во всем христианском искусстве. Рай появляется там, где звучит свободное и неповторимое слово проповеди и призыва. Ад – это теснота, где грешники буквально стоят друг у друга на голове, подавляя друг друга своими повседневными привычками. Рай – это речь, преображающая себя, это проповедь, которую невозможно повторить, но которой нельзя не изумляться; ты продолжаешь ее запоминать, даже если не расслышал ее вполне. Ад – это неумение слышать другого, это мир, в котором все хотят быть начальниками, не убирают сор злых мыслей за собой и тем отравляют окружающее пространство. Конечно, тонкость исследователя и позволила Джеймсу создать эти образы катастрофы среди повседневности и при этом показать, в каких случаях возникает адский опыт, а в каких он не возникает и не возникнет.