С того дня все идет иначе. Я вскоре встаю на ноги, но тело мое больше никогда не будет мне послушно и в радость. Сначала проявится легкая косинка, вскоре она перерастает в кособокость, а потом окончательно на теле проступит горб – ужасный, уродливый, шершавый под туго натянутой кожей, тяжелый особой, свинцовой тяжестью, нарост. Уже потом, после войны, когда мама устроится на работу бухгалтером и чуть поднаберет жирка, она потащит меня по врачам, но все они разведут руками – возможное падение, вероятная душевная травма, страх и боль, голодное военное детство, да мало ли причин, до которых огромной, опустошенной стране не было никакого дела, и мама, оглушенная, одинокая, смирится с тем, что ничто уже не будет как прежде, – ни яркие платья, ни легкие чулки, ни очаровательная девчушка с мордашкой, измазанной сливками, все это останется там, опять же «довойны», как скажет вездесущая соседка, речь о которой еще впереди.
Ничто уже не было как прежде, – мама вышла на работу, а вскоре и я отправилась в школу, где в полной мере испытала на себе бремя изгоя – совсем не потому, что моя бабушка была княгиня, а сами мы из бывших, как думала в свое время Римма Аркадьевна, наставлявшая меня, как скрывать свое неправильное происхождение. Увы, детям, да и учителям, вполне хватило другой неправильности моей жизни – огромного горба, лишавшего меня даже невинных детских радостей в компании со сверстниками. Я рано почувствовала свое одиночество, и это было странно, ведь в школе было много детей, так или иначе пострадавших во время войны, эвакуированных из города, перенесших ранения, голод и холод. Но теперь, после всех этих ужасов, они стремились наверстать свое поруганное войной детство, отчаянно наверстывали упущенные годы и возможности, и только я, с вечным несмываемым пятном уродства, не могла участвовать в общем движении. Они проходили мимо – маршировали на праздниках, занимались физкультурой в черных сатиновых трусах, ходили на каток, влюблялись друг в друга, а я стояла на обочине жизни и глотала слезы. Меня даже некому было пожалеть кроме безграмотной соседки, тети Тани, простой русской женщины, вечно окруженной стаей голодных кошек, и всегда находившей для меня кусок черного хлеба, посыпанного сахаром. Это лакомство я запомнила на всю жизнь – слаще и желанней этого самодельного торта, приправленного любовью и жалостью, не было ничего и уже, наверное, не будет.