– Он в Молдавии, Маша, – ответил papa на тщательно игнорируемый другими вопрос княгини, который она задала, еще лежа в постели, выздоравливая от горячки и чувствуя пустоту внутри себя, странную легкость, как будто из ее тела вынули большую часть ее внутренностей – вместе с ребенком.
– Когда же он приедет? – спросила она, уже готовясь к тому, что на вопрос ответа не последует.
Отец посмотрел на нее сочувственно и тепло.
– Это займет некоторое время, – проговорил он. – Не волнуйся, пожалуйста.
Мари ощущала себя слишком слабой для того, чтобы волноваться. Пропала даже привычная досада, так знакомая ей по первым месяцам замужества, когда Серж уезжал в расположение своей бригады надолго, отсутствуя бесконечными неделями, за время которых она успевала исходить целые мили по дому и саду, отдать кучу распоряжений по хозяйству и сразу же их отменить, извести кучу чернил на письма сестрам и родителям, а также мужу. «Мой кумир Серж», – так неизменно начинались они, и нынче, когда княгиня поправилась и смогла сесть к столу, обременив свою внезапно ставшую слишком тонкой, как будто высохшей, руку остро отточенным пером, обращение оставалось прежним.
Она усмехнулась про себя. «Не сотвори себя кумира», – гласит заповедь Божья. Заповеди ее любимых книг, – некогда любимых, потому что нынче девушка не знала, какой она стала сейчас, и сохранились ли у нее все те же предпочтения, что и раньше, – гласили, что любовь, пусть даже супружеская, пусть даже к человеку другого поколения, других вкусов и привычек, обязана быть страстной. Одно из многих противоречий в той странной и смутной жизни, которую Мари вела последние два года, начиная с того серого и морозного январского дня, когда покорно сказала «да» перед алтарем – ведь все же от нее этого хотели.
Письма оставались без ответа, уходя в пустоту. Адреса она не знала, отдавала их брату Александру, который обещал уехать к Сержу в ближайшие дни, но все время задерживался. «Почему я не могу ему писать напрямую?» – спрашивала Мари, и Александр вдавался в длинные рассказы, из которых ей было мало что понятно, но, как в детстве, когда тот же брат пугал их жуткими тварями, живущими в темноте и тишине притихшего леса, у нее замирало сердце от этих историй и намеков. Постепенно – как когда-то в отрочестве – Мари начала видеть в этих поразительных историях, рассказанных Александром, несостыковки и преувеличения. И однажды задала вопрос отцу, минуя старшего брата, вечно стоявшего перед ней заслоном, отгораживающего ее от собственных родителей, от Катрин, взволнованной, но от этого как будто еще более собранной и решительной, чем обыкновенно. Прямо после семейного обеда, прошедшего в полном молчании – только maman, как прежде, упрекала ее за то, что она ест мало и без хлеба, и эдак никогда не восстановит свои силы, – она пошла за papa в его кабинет, куда он нынче удалялся куда как чаще прежнего, – и спросила: