Заслышав довольное урчание электромотора, пассажиры. не сговариваясь, прекращают смеяться и, как ни в чём не бывало, надвинув на лица, словно козырьки кепи, почтительные мины, одобрительно приветствуют ухарский, через ступеньку, прыжок шофёра с проезжей части на подножку.
Троллейбус трогается, и успокоенные этим пассажиры погружаются в бездумное созерцание калейдоскопа улиц за окном или вовсе принимаются дремать.
А я… у меня всё иначе. Едва ус, сошедший с провода троллейбуса, повисает над тротуаром, я бегу на заднюю площадку, и порываюсь помочь, гужу про себя, как при зубной боли, и весь в испарине, розовый от усердия, возвращаюсь к своему месту только после того, как водитель усядется в своё кресло и нажмёт на педаль. Проделывая это каждый раз, думаю, уверен почти, что если бы не я, и не мой взмыленный вид у окошка, то шофёр, глядя на то, как равнодушны, немилосердны все, кого он везёт, махнул бы рукой и ушёл домой. Разбирайтесь, мол, сами, коли так…
Неравнодушие – это невозможность дышать ровно, когда кому-то тяжело, а ты не в состоянии или не вправе помочь. Впрочем, кто наделён властью лишить человека воли поддержать, подставить своё плечо, или хотя бы сопереживать, кроме него самого.
Не так давно, в одном из лесов моей Родины был обнаружен, весь в кружеве ржавчины, танк времён Великой Отечественной войны. Задраенный его люк служил надгробием механику-водителю, там же, рядом отыскался и исписанный листок. В прощальном письме танкиста своей девушке, больше всех выпавших на его долю страданий, поразило единое слово – простое, терпкое, горькое, словно скорбь и сладкое, как вкус крови. Этот юноша, почти мальчик, похоронивший командира и умирающий в холодном полумраке танка от раны в груди, начертал среди прочих полынных и спокойных из-за невыносимой, принятой им обречённости слов одно, неведомое доселе, которое доказало меру его любви к Родине, к жизни, которой он отдал всю свою, – наполненную счастьем, спокойствием тихих вечеров в обнимку с любимой, когда, тихо перебирая его вихры на макушке тёплыми пальцами, она нежно и стыдливо шептала бы в его горячее ухо о любви.
Описывая сумрак настигающей вечности и полумрак надвигающейся ночи подле его последнего земного пристанища, холодными пальцами танкист вывел царапающее душу «сутемень», помимо которого можно было бы не писать больше ничего… Но надо было. Ещё и ещё. Пока хватало жизни на то.