«Черт с ним! – подумал я. – Буду бить его точно с хвоста. Без никаких там упреждений. По крайней мере, хоть попаду».
Дистанция быстро сокращалась. Из блестящей точки моя цель превратилась в самолет. Ясно видны угловатые обрубки крыльев, моторы, двухкилевое хвостовое оперение… Это – «Дорнье-215». Или, может быть, 217. Не узнать его невозможно. Слава богу, что-что, а боевые самолеты фашистской Германии мы знали хорошо.
Самолеты фашистской Германии мы знали хорошо.
Примерно за год до начала войны мы получили возможность собственными руками пощупать немецкую авиационную технику.
Произошло это в то время, когда действовал заключенный между нами и гитлеровской Германией в августе 1939 года договор (пакт) о ненападении. Излишне говорить о том, какие сложные чувства вызвал он во всем нашем обществе! При этом, надо сказать, сомнения вызывал даже не сам факт заключения этого договора – его мы встретили, как говорится, без восторга, но «с пониманием». Сколь ни крут был свершившийся тогда поворот нашей внешней политики, но мы-то – особенно работавшие в области оборонной техники – знали (хотя, как выяснилось два года спустя, в далеко не полной мере), что к большой войне еще не готовы. Декларативные заявления вроде фразы Ворошилова, что, мол, «советский народ не только умеет, но любит (?!) воевать», всерьез не воспринимали.
Десятилетия спустя некоторые компетентные историки высказали мнение, что пакту с Германией как средству отсрочки или даже предотвращения войны существовали разумные и реальные альтернативы. Не берусь судить, так это или не так. Но если такая альтернатива и существовала, то мы-то ее не видели – скажу снова: не буду изображать себя и своих товарищей умнее, чем мы были на самом деле. Поэтому договор большинство из нас восприняло как горькое лекарство – противно, но нужно.
Однако дальше начались вещи совсем уж непонятные. Через месяц последовал еще один договор – о дружбе и границе. Ну, о границе – ладно. Но о дружбе!.. Тут же Молотов произнес речь, из которой следовало, будто то, что мы называли фашизмом, на самом деле вроде бы и не фашизм – ни в печати, ни в мало-мальски официальных докладах и речах найти это слово стало невозможно. То, в чем мы с комсомольского, даже пионерского возраста привыкли видеть враждебное, злое, опасное, – вдруг оказалось как бы нейтральным. Это не формулировалось прямо словами, но влезало в души с фотографий, на которых Гитлер был снят рядом с Молотовым, из сообщений о советской нефти и советском хлебе, который утекал от нас в фашистскую Германию, даже из введенного тогда же «прусского» строевого шага.