Вильгельм на миг выключился, погрузившись в воспоминания.
Изначально он лишь с недоумением смотрел на всю эту северную эпопею, затеянную кузеном Ники.
Война для русских началась неудачно, и кайзер двояко относился к такому развитию событий. С одной стороны, военные неприятности ослабят потенциально опасного соседа, что уже неплохо, с другой – проигрыш в войне приведёт к утере позиций России на Дальнем Востоке и возращению к западным и южным направлениям, что было совершенно не в интересах Германии.
Когда поднялась шумиха с застрявшими во льдах кораблями, он как мог подбодрил Ники. И даже посочувствовал по-человечески… и по-родственному, отослав телеграммы поддержки.
Хотя, если быть честным, эта возня с северным походом, странные слухи и не менее странное и пристальное любопытство англичан немного настораживали! В связи с чем были и доверительные письма в Санкт-Петербург с целью прозондировать почву, надеясь, что Николай II в личной переписке даст более пространные и откровенные ответы: что же там вообще у него происходит со всей этой рискованной причудой северного перехода.
Ники отписался! Так же по-родственному, почти простодушно, но с явно византийской изворотливостью.
Левый, закрученный кверху ус кайзера перекосило вместе со слегка презрительной улыбкой – он никогда не считал Николая слишком умным, как и особо искушённым в политических интригах. «Управляя варварской страной, он слишком ославянился…»
А сравнивая, например, с Эдуардом VII – по-родственному и в плане противостояния держав, он не полагал русского царя и достойным противником, находя силу России лишь в многочисленности её армии. Впрочем, по выучке далёкой от идеала.
«Если будет надо, я переступлю и через одного, и через другого!»
За мыслями император не заметил, что снова стоит перед зеркалом, держа осанку и, что уж там… любуясь своей выправкой.
* * *
Затронув в повествовании германского императора Вильгельма II, стоит сказать, что этот человек во всём олицетворял собой исключительно германский, прусский… истинный дух милитаризма.
Возможно, в такой постановке – «истинно прусский милитаризм» – просматривается нечто субъективное, предвзятое, и те же самурайско-японские, или наполеоно-французские, или карло-шведские вояки не менее грозны и воинственны.
А может, всё дело в фонетике или же самой топологии немецкого языка – обертонов, взросших из времён диких гуннов, взывающих соплеменников к отваге, лающими выкриками устрашающих врага. Впитавших в себя и мифы Нибелунгов, и наследие легионов Римской империи.