Долгий расстроенный собачий взгляд заставил меня повиниться:
– Прошу прощения, но добавки, пан Милорд, увы, не будет. Ни крошки больше… И на дух нету!
Пёс угрюмо задумался.
Мне вспомнилось, что собачий нос чувствительней человечьего почти в миллион раз.
– Может, – сказал я Милорду, – ты слышишь у меня в клетухе запах хлеба? Тогда иди и покажи… Чего ж ты ни с места? Тот-то… У самого кишки марш разучивают. Я б давно умял вашу долю, еле удержался… Вот если начальство поднесёт что, так я, слово чести, поделюсь, Милорд…
Милорд недоверчиво, сомнительно посмотрел на меня и тут же, под окном, лёг, глубоко вздохнув; увеялся за дом повеселевший цыплёнок; распута Варсонофий, вздёрнув хвост палкой, золотистым ручейком вытек в заборную дырку – настропалился, в радости покатил коляски к соседской чернушке на вечерние посиделки, которые сплошь да рядом затягиваются до розового утра.
В распахнутое окно хорошо виден весь двор, кусок нашей улицы.
Мне в удивление…
Вроде я сейчас в Воронеже, в большом областном городе, а улонька – никакой отлички от деревенской. В асфальт не убрана, затравянела, машины так размолотили её, что две глубокие колеи посреди стали главной её достопримечательностью. В дождь в тех ухабинах величаво плавают важные тумбоватые гуси. В сушь в них укрываются от жары куры, не забывая иногда нестись там же.
Сейчас на уличке никого. Сейчас на уличке только и жильцов, что одни тени. Тени от домов, от калиток с навесами, от глухих заборов, от лип, от тополей, от рябин, от зарослей сирени.
Редко когда пробрызнет туда-сюда какой стригунок, наверняка удравший полетать на воле от сморенной жарой старой пастушки-няньки. Мне нравится наблюдать, как у того под ногами коротко вспархивают серыми воробушками ленивые стожки пыли. Горячая эта пыль, по щиколотку залившая тропки у заборов, была будто живая. Когда пробегал мальчишка, она просыпа́лась у него под босыми пятками, просыпалась недовольно, казалось, ворчливо, только я это ворчание не слышал: было оно тихое, кроткое со сна, сморённое. И вся эта толстая пыль казалась тоже сморённой, оцепенелой от зноя. Она всё ещё спала, хотя был уже вечер, всё никак не могла придти в себя. И когда беглец стучал по ней пятками, она поднималась лениво, невысоко и, чудилось, в раздумье оглядывалась томко, тут же снова укладываясь спать в старое своё тепло.