– Я тоже был пилотом, только боевого робота, – говорит, отвечая на мой немой вопрос. – Теперь уже давно – лишь груда металлолома. Видишь, – показывает на свои сухие скрюченные руки, – меня почти не кормят. Говорят, что я мало трачу энергии, ведь почти всё время лежу. Но я-то знаю, что они уменьшают мои порции не просто так. Еды не хватает. А им и вас, и ковчеги кормить надо. Так что я на них не в обиде. Я бы давно ушёл, только вот большой грех руки на себя накладывать.
Слова застревают у меня в горле. Он говорит «грех». Слово из другого мира, отголосок иной жизни, которой, как мне кажется, никогда и не было. В ином мире просто не могло появиться такого понятия, как грех. Оно – здесь, сейчас, оно – суть человеческой натуры. Но старик, что смотрит на меня, кажется, так не считает. Он улыбается. Искренне. И от этого мне становится страшно: будто умирающий калека знает то, что недоступно остальным. Какой-то великий секрет.
Я чувствую, как Мила завязывает последний узел на моей спине и начинает накладывать мазь. Запах лекарства горький и острый. Даже немного режет глаза. Мила старается лечить аккуратно и нежно, словно действительно боится сделать мне ещё больнее. Она хорошая, Мила. Таких, я знаю, не много. Она любит меня, заботится и ничего не просит взамен. Она просто есть – незримая тень, которую я называю Кирой. Что ужасно – меня совершенно не мучает совесть. Ещё ужаснее то, что, порой, я ненавижу её. Ненавижу её за безусловную любовь, за терпение. Наверное, я действительно эгоист.
Мила берётся за перевязку. Сначала, чувствую, кладёт чистую ткань, пропитанную той же мазью. Ткань влажная и холодная на моей полыхающей спине. Даже приятно. Затем бинт. Руки Милы аккуратно проводят моток марли под моей грудью. Затем ещё и ещё. Боюсь подумать, чего ей стоило раздобыть все эти сокровища. Она бинтует меня и говорит, что добилась для меня целых три выходных дня. Мила говорит, что постарается продлить моё лечение на неделю. Мне нужно сказать ей, что не надо, что опасно влезать в такие долги к миротворцам, но я молчу. Молчу и смотрю на свои окровавленные простыни. Пятна крови чем-то напоминают ромашки. Красные на белом. Или белые на красном. Наверное, белые на красном, да. Кажется, они даже сияют.
Я закрываю глаза, силы меня покидают. Где-то далеко в тумане Мила подносит стакан чистой воды. Ещё одна непозволительная роскошь. Но я не размыкаю губ. Я проваливаюсь в долгожданное небытие.