– Только одежу снять не забудь.
В ложбине, протянувшейся с севера на юг, в небольшой рощице, он отыскивает четыре прямых деревца, не ясень, но нечто, что настолько далеко на севере обычно не растет, и у одного возле корня имеется изгиб, значит, в него удобно будет упираться плечом. Такой удачи Ханс и не ожидал. Он закидывает заготовки на плечо, поднимается на гору и сваливает добычу возле вымоины, где по шею в воде сидит Ингрид, разглядывая свои руки, сплетая под водой пальцы и хлопая по ней ладонями. Брызги дождевой воды летят ей в лицо, отчего она вопит и корчит рожи. Опять этот смех. И Ханса накрывает беспокойство, не покидающее его с рождения дочери.
Он откидывается навзничь, прижав лопатки к бугристой скале, упершись затылком в камни, смотрит на сонм крачек в небе и слушает болтовню Ингрид, обычные вопросы, какие задает любой ребенок, и призывы тоже прийти искупаться, плеск воды и ленивый восточный ветер, соль на губах, пот и море, он исчезает в круговерти света и тьмы и, очнувшись, щурится на Ингрид. Она стоит в лучах солнца совершенно голая и спрашивает, можно ли ей вытереться одеждой.
– Вот, возьми-ка, – он снимает с себя рубаху и протягивает ей, она смеется, потешается над тем, какая бледная у него кожа под рубашкой и какие чернющие руки и шея, он похож на куклу, которую смастерил ей из разномастных деталек – как порой бывает у детей, и это тоже нормально, куклу зовут иногда Оскаром, а иногда Анни.
На обратном пути им поймались три сайды, они лежат у нее в ногах, а сама Ингрид сидит, завернувшись в отцову рубаху. Он просит вернуть ему рубаху: сейчас, к вечеру, холодает. Ингрид падает на овчину и, ухватившись руками за ноги и поддразнивая его, выглядывает из-за собственных коленок.
– И все-то тебе потешно, – говорит он и думает, что разницу между шутками и строгостью она понимает, плачет редко, не упрямая и не строптивая, никогда не хворает, все, что надо, схватывает, пора бы ему изжить это беспокойство.
– Не возьмешь? – он кивает на рыбу.
– Фу, скользкие!
– Это ты с чего взяла?
– Мама так говорит.
– Мама у нас нежная. Но мы-то нет?
Сунув в рот два пальца, она задумывается.
– Чайки оголодали, – говорит он.
Ингрид разрывает самой большой рыбине брюхо, вытаскивает потроха и с отвращением разглядывает их. Ханс меняет направление, а Ингрид кидает за борт рыбьи потроха, глядя, как чайки устремляются к ним, как разбрызгивают воду, как расклевывают пищу и дерутся не на жизнь, а на смерть. Ингрид сует руку во вторую рыбину, швыряет потроха птицам и, перевесившись за борт, по очереди прополаскивает рыбин, после чего раскладывает их на дне лодки, самую крупную – ближе к правому борту, среднюю посередине, а маленькую возле левого борта. Потом она долго и тщательно моет руки, нет, голова у этого ребенка без изъянов, – и Ханс успокаивается. Прикрыв глаза, он по движению лодки чувствует, что дочка по-прежнему свешивается за борт и водит по воде рукой. На перекосившейся лодке он возвращается домой и лишь наполовину вытаскивает ее на берег, подперев чурбаками, пока вода не спадет.