– Я врала, – просто и честно ответила панна Констансия, совсем не смутившись. – Сейчас тебе, наверное, жутко больно. Но это пройдёт. Когда-нибудь ты простишь меня, ведь я поступила единственно верным спо…
– Чёрта с два! Всё не может быть так! Не лги, что между нами нет связи!
– А её и нет, – Констансия закатила глаза. – Таких, как твой отец, нельзя пускать в цивилизованный мир. Такие дикари не могут жить в мире. Они только разрушают.
Я начал терять терпение. Ладони потели кипятком.
– Да при чём здесь Саул! Я не он!
– Пока нет, – панна поджала губы, что я совсем недавно целовал, – но скоро им станешь.
Я как заворожённый смотрел на Косту, шептавшую что-то ротмистру на ухо. Тот взмахнул рукой.
Звякнула скоба арбалета – краткий присвист – грудь обожгло. Чудилось, стальной шершень ужалил меня под ребро, а жало прошло насквозь, да так и осталось внутри. Я покачнулся и рухнул в самую грязь, рыча от боли.
– За панну Диту, ублюдок, – выплюнул ротмистр.
Ишаки зачавкали по жиже, и чавканье это становилось всё тише и тише. Из груди торчало жёсткое тёмно-синее оперение.
А я лежал на спине и смотрел в чёрное, щедрое на слёзы небо. Казалось, оно плачет по мне. Точно мать, которой я не знал, умывала моё горящее, поцарапанное лицо. Я не кричал, не корчился от боли, не порывался встать. Храпун торопил меня, тыкаясь мордой в сапог, но я продолжал лежать.
Торопиться было некуда.
Для меня во всём мире осталось только это скорбное небо.
Ночь лопнула гудом таборянского рожка.
– Вставай, хорёк, – прозвучал гробовой голос где-то над, – пора домой.
* * *
Печь нашей хаты горяча, но не горячее отцовского гнева.
– Сними руки, хорёк, – строго прогудел отец. Голос его шершав и низок, будто весь в нагаре.
Я отнял ладони от печки. На ней, начисто выбеленной, не осталось ни единого тёмного пятнышка.
– Вот это да, сынок, – хрипло хмыкнул отец. – Наконец-то ты стал таборянином.
Ты сразу родилась сломленной, Коста. Жалкой южачкой.
Но я выправлю тебя – ведь таков мой долг перед самим собой. Не важно где, не важно как, но я выслежу тебя и сделаю равной себе.
Вышколю, вышкурю, выдерну из этой хрупкой белокожей обёртки настоящие чувства. Даю тебе слово баронова сына, слово Брегеля.
«Ничего-ничего, Коста, – выкипая от ненависти, подумал я, – всем ведомо, что ложь лечится любовью».