Я отправился к себе в комнату, но свет зажигать не стал. Напротив еще кое-где светились окна, в одном я увидел мужчину, надевающего дамское белье. Он стоял перед зеркалом, голый, волосатый, и наводил макияж. Потом натянул голубенькие трусики и застегнул бюстгальтер, в чашечки которого предварительно набил туалетной бумаги. Он настолько поглощен был этим занятием, что позабыл задернуть занавески. Мне уже случалось несколько раз встречать его на улице: в мужском обличье он был скорее робок, зато в женских нарядах очень даже боек. Любил покрасоваться в широченных мягких шляпах и вечерних платьях. Полиции он давно известен, зарегистрирован как неизлечимый. Какое-то время я еще продолжал наблюдать за его маскарадом, потом мне стало тошно, что и немудрено при созерцании подобного зрелища, и я отправился вниз дожидаться Меликова.
Лахман дал мне адрес Харри Кана. О его легендарных деяниях я был наслышан еще во Франции. Он выдавал себя за испанского консула в Провансе, когда немецкая оккупация на юге страны была формально снята и сменилась коллаборационистским режимом правительства в Виши, которое все слабей и слабей пыталось протестовать против повседневных бесчинств гитлеровцев.
Так вот, этот самый Кан в один прекрасный день объявился в Провансе с испанским дипломатическим паспортом на имя Рауля Тенье. Откуда у него этот паспорт, не знал никто. Собственно, по некоторым версиям, паспорт вроде бы даже был французский, но с испанской визой, удостоверяющей, что Кан действительно является вице-консулом Испании в Бордо; другие, однако, утверждали, будто паспорт все-таки был испанский – они, мол, своими глазами видели. Сам Кан хранил на сей счет каменное молчание, предпочитая словам действия. Разъезжая в лимузине с дипломатическим номером, щеголяя в элегантных костюмах, он прежде всего поражал своим отчаянным, на грани наглости, хладнокровием. И пускал пыль в глаза с таким блеском, что даже эмигранты верили: уж у него-то все без туфты. На самом деле, скорей всего, ничего, кроме туфты, у него за душой и не было.
Кан свободно колесил по всей стране. Особую пикантность этим разъездам придавало то обстоятельство, что совершались они якобы уполномоченным представителем другого диктатора, который, разумеется, об этих полномочиях и представительстве ни сном ни духом не ведал. О подвигах Кана ходили легенды. Дипломатические номера на лимузине, правда, в то время еще обеспечивали ему какое-то прикрытие. Свою откровенно еврейскую наружность он заносчиво выдавал за наследие благородных испанских грандов, а когда его останавливали на контрольно-пропускных пунктах, мгновенно напускал на себя такую спесь, что не только солдаты, но даже эсэсовцы тушевались и предпочитали, во избежание нагоняя от начальства, с этим горлопаном не связываться. Кан довольно быстро усвоил, что немцу внушает уважение, когда на него орут, и с тех пор в выражениях не стеснялся, благо Испания и Франко числились у Гитлера в самых верных друзьях. А поскольку любая диктатура порождает страх и неуверенность и в собственных рядах, особенно среди низших чинов, ибо она трактует законы своевольно, а значит, и небезопасно применительно к любым поступкам, если они, паче чаяния, не совпадут с постоянно меняющимися установками сверху, – постольку и Кан этой всеобщей трусостью пользовался, благо она, наряду с жестокостью, неизбежно оказывается логическим следствием всякой деспотии.