Порой она прибегала к диковинным средствам для изгнания бесов. Мы едем в маршрутке из универа до гостиницы «Ташкент» – Надя и наш «треугол»: Игорь, я, Саша Чуб. Мне дальше всего-то два шага в «Вечёрку», Игорю – пересадка, а им с Сашей до ЦУМа технически по пути. Она обнимает его и вульгарно, в обнимку, они шествуют, изумляя прохожих – год-то 73-й. Я не ревную, конечно; я же знаю, это вовсе не в стиле ни Нади, ни Саши. Ему может и трафит чуток, но больше он всё-таки Наде подыгрывает.
Я тоже бесился – изливался стихами, надеясь вывести Надю из равновесия, чтобы она поснимала затворы. Однажды выдал поэму «Героиновая эйфория», ни больше, ни меньше, которую ей посвятил, надписав посвящение на автографе, чем вызвал её мимолётный восторг. А потом та поэма, через Наташу, Надину сестру, в списках ходила по всему универу, доставив мне вовсе не славу, а массу напрягов от объяснений, как до такого, мол, докатился член комсомольского бюро факультета, да ещё и отличник. Хотя то был, конечно, лишь образ, как теперь говорят, изменённого сознания, особо воспринимающего картину тогдашнего мира. Но поди докажи… А главное, цели-то я не достиг, только сделал, пожалуй, хуже – показал ей невольно, что творчество уже почти победило во мне нужду в чувствах извне, само став их полноценным источником.
Но потом всё как-то затихло само по себе. Уже было ясно, что я стал приматом иного вида, а значит борьба ею проиграна, и незачем надрываться. И после конца Надиного рабочего дня мы чинно, чуть не по-пенсионерски шли с ней под ручку мимо театра Навои и фонтана за ЦУМ, где она жила с родителями и сестрой – их было три сестры, но самая старшая, Ольга, давно вышла замуж, причём в другом городе. Целовались в подъезде, не страстно, уютно, как очередь отводили, потом пили чай с её папой и мамой – и в сумерках я уходил – привечаемым другом дома, не более.
А чаще она приезжала на трамвае ко мне во «Фрунзевец», где её почти все уже знали и порою шипели по поводу свадьбы: «Ну скоро вы там?» А что скоро? Посидев-поболтав минут пять, мы шли не спеша по Сапёрной, опять же за ЦУМ, и всё повторялось в прескучном сценарии с привечаемым другом дома. Опять же – не более.
Мы даже вместе встречали новый 75-й год – первый для моих однокурсников целиком не студенческий. Правда, в узкой компании наших же, кто остался в Ташкенте, у той самой Тани Козловой, что метала диск, на Первушке. Но все понимали, что они это лишь антураж, и все весёлые разговоры с подначками только вокруг нас и вертелись; Надю это заметно раздражало, на меня наводило тоску. Грустнее Нового года не помню: было очень больно сознавать, что всё, что студенчество кончилось, и хотя оно было все годы для меня сугубо вторично – не учёба как таковая, а среда этих милых, прекрасных, но сапиенсов, среди которых я был, как взятая в дом шимпанзе, всё же последние сапиенсические кусочки меня, выходя точно камни из почек, доставляли нестерпимую боль.