В том же 1937 году расстреляли и Николая Зарудина – поэта, прозаика, лидера литературной группы «Перевал». Зарудин посвятил Арбату двадцатых годов интереснейший очерк – «Старина Арбат», в котором нашлось место и бывшему ресторану: «„Прага“ тогда переживала расцвет. Электрическое имя „Праги“ горело над полночною площадью, тогда еще с садиком, с памятным диском желто-лунных часов. Душно было на Арбатской площади – булыжной, запруженной вечно трамваями, похожей скорее на тесный домовый двор. Две церкви стояли на ней – Бориса и Глеба и еще одна, где нынче вырастает станция метро. Но с площади – в скуке бездарных низких домов – сквозила уходящая бульварным спуском, городская смутная даль: вниз по Гоголевскому бульвару, еще черно-лесному, но уже в мириадах ярко-зеленых точек – туда стекал поток деревьев, – в туман беспорядочно нагроможденных цветных крыш. Теперь изменилась и самая даль. Изменилась и „Прага“. Но в двадцать пятом ею по праву открывался шумный торговый Арбат».
А в «Праге» устроили аукцион: «„Прага“ и магазинный Арбат… шумели по-купечески и торговали разнообразно – винами, всяческой снедью, галантереей и обувью, аптекарскими товарами, мебелью, был даже свой оружейник – некто Салищев, его помнят арбатские охотники и собачники. Нэповская „Прага“ орала цыганами. Внизу, в помещении аукционного зала и одновременно кинематографа, продавали с молотка царское и княжеское имущество, простыни в самодержавных монограммах, судки и бокалы с коронами, сервизы. Продавали купеческие меха с Поварской, мебель красного дерева с Остоженки, Воздвиженки, со всяких Николо-переулочков и тупичков, с Сивцева Вражка. Шли тут всякие бисерные вышивки, гобелены и редкие парчи, вазы и лампы, ампиры Александра, настоящие Павлы и Елизаветы и прочая, прочая. Вечером среди аукционного нагромождения, среди картин Айвазовского и профессора Клевера, разглядывая посуду и ковры, ожидали киносеансов. А наверху начиналась особая, плотно прикрытая портьерами жизнь. Туда проходили позже, опытно кидая швейцарам пальто и шляпы, и кто может разгадать, сколько концов всяческих драм и падений поднялось по лестнице в яркий свет, в визг цыганского пения, в шум и звон, в туманный дым папирос. Опускалась ночь. Но ярко сияли огни „Праги“ до утренних сумерек. Кто помнит инвалидов, торговавших тогда папиросами под рестораном „Прага“? А моссельпромщицы в белых фартуках и картузах с золотыми буквами и прямым козырьком? Наступала глухая ночь. Когда смолкал трамвайный звон, когда в переулках под старинным газовым светом гулко исчезали последние шаги, „Прага“ выкидывала накипь свою прямо на тротуар…»