– Грищенко демобилизовали – сказала как-то утром бабушка – услышавши эту весть на кухне. Квартира притихла. Никто не собирался больше по вечерам петь на кухне.
Недели через две я проснулся от топота и громких голосов в коридоре.
– Две недели тебе было сроку! Две недели, – громко говорил твердый уверенный голос.
– Ну, куда ж я пойду? Нашего и села – то нет! Погодите, обустроюсь – съеду! – услышал я голос танечкиного отца.
Я выскочил в коридор, но тут же был схвачен бабушкой за рубашку и втащен назад в комнату, и все же я кинулся подглядывать в щель приоткрытой двери Красивый крепкий офицер, весь в ремнях, грозно говорил:
– Комната выделена мне, а ты задерживаешь! Есть приказ!
Что-то закричали соседки, напирая на солдат, стоявших тут же в коридоре.
– Вяжите его! – скомандовал офицер – Сержант, выносите вещи на улицу!
Солдаты кинулись к Грищенко. Он покорно заложил их за спину и глядя небесными как у Танечка глазами, сказал:
– Что ж ты делаешь, Коля… Мы же с тобой всю войну под одной шинелью…из одного котелка…
В коридоре воцарилась такая тишина, словно всех выключили.
.Красивый офицер стал белым, как потолок, начал рвать ворот гимнастерки и захрипел:
– А как нас в тридцать втором? А?.. Как нас !.. А? – и вдруг заплакал.
Солдаты остановились и Грищенко, высвободив руки, скрутил веревку, молча отдал ее сержанту.
Мы уйдем, – сказал он, – мы уйдем… Только цирк-то не устраивай! Детей не пугай.
Бабушка оттащила меня от двери и заперла ее на ключ,
Сиди! Сегодня их, а завтра нас!
Я готов был кинуться на защиту Танечки и ее отца, но меня ошарашили слезы красивого офицера.
Вечером, за стеною, где прежде помещались Грищенки, зашипел патефон, и рыдающий голос Руслановой запел:
"Степь да степь кругом…"
Новый жилец, заводил и заводил эту пластинку… Ночью мы слышали как он, шаря руками по стенам , проходил в уборную и обратно.
– Он пьет! – сказала бабушка, и я понял, что этот человек для нее больше не существует.
Никто теперь не собирался на кухне, не пел "Тонкую рябину", и в притихшей коммуналке, по ночам только слышался тоскливый распев "Как в степи глухой умирал ямщик…"
По утрам красивый офицер, твердо топая каблуками, начищенных до зеркального отражения, сапог, проходил по коридору. Он был бледен, затянут ремнями. Лицо его было уверено и неподвижно. Но я помнил его хватающим воздух раскрытым в крике ртом, и как он рвал на груди гимнастерку, мотал головой, и как во все стороны летели его слезы: «А как нас в тридцать втором… А?»