Я знал имя, фамилию и возраст моей биологической матери – мне рассказала об этом одна из воспитательниц, когда я учился во втором классе. Она работала в нашем детском доме все время, сколько я себя помню, и я относил ее к «хорошим» воспитательницам. Она водила меня в школу с первого класса и за это время мы более-менее поладили. Меня водили и другие воспитательницы, но только с ней я мог свободно болтать, рассказывать о своих школьных днях. И вот однажды зимой, когда мы возвращались вечером из школы, как обычно, пешком – школа была совсем недалеко от детского дома – эта воспитательница сказала мне, что провожает меня последний раз, так как уходит с работы из-за ухудшающегося здоровья, и поэтому меня будет водить другая женщина. Слова ее меня расстроили не только потому, что мне придется ходить с другой воспитательницей, которая с большой вероятностью окажется мрачной и совсем неразговорчивой, но и потому, что я давно собирался спросить у нее про маму, так как близость нашего общения в моем детском понимании позволяла сделать это, но я никак не решался; а теперь, узнав, что скоро этой возможности у меня и вовсе не будет, я решил более не медлить и сразу же обратился к ней, конечно, ни на что не надеясь.
– Ольга Валерьевна, – уверенно сказал я, – вы не могли бы сказать, как зовут мою маму? – Я смотрел на нее с поднятой головой, и она приподняла свои прямоугольные очки ближе к глазам.
– Зачем тебе знать об этом? – спросила она.
– Хочу найти ее, когда вырасту, – с таким же напором ответил я.
Она посмотрела на меня еще пару мгновений, а затем увела взгляд вперед.
– Нам нельзя говорить об этом вам, детям.
– Почему? – в недоумении спросил я.
– Есть правила, которые мы должны соблюдать на работе, – спокойно продолжала она.
В детском доме незнание о своих родителях было чем-то само собой разумеющимся. Я никогда не слышал, чтобы кто-то говорил о своих родителях. Будто это было какое-то табу. Меня всегда поражало, что никто и не пытается узнать о них, будто они чего-то боятся. Но на самом деле это был вовсе не страх – это была всеобщая глубокая обида.
Я помню один вечер, когда мы с Мишей сидели на полу в кругу других ребят, в том числе и сильно старших нас, которым было по лет 14-15. Мы собирались так часто, и кто-то рассказывал смешные или страшные истории. Иногда старшие заставляли нас, младших, затыкать себе уши, ибо мы были еще слишком маленькие для некоторых разговоров. Я, как и велелось, вставлял пальцы в уши и все равно затем незаметно немного вытаскивал их, чтобы что-то расслышать. И вот этим вечером, когда прозвучало несколько историй от старших, я, один из самых младших в этом кругу, решил спросить у всех: «Ребят, а кто-нибудь знает о своих родителях?» Несколько ребят засмеялись, и одна из старших девочек с двумя косичками, сидящая напротив меня в нескольких метрах, сказала: «А зачем нам про это знать? То, что они бухали или наркоманили и до нас им сейчас нет никакого дела? Малой, если бы им хоть капельку было на тебя не наплевать, ты бы уже давно грелся в своей теплой кроватке». Снова смех, но я нахожу лица тех, кто не смеется. И это безмолвная поддержка зарождает внутри меня какое-то стремление к противоречию, к борьбе, в которой, конечно, я буду здесь растоптан. Я начал: «Но что, если с ними случились события, которые не оставили им выхода? Может чьи-то и вовсе погибли, и поэтому кого-то из нас не забирают». «Друг мой, – начал один из старших парней, сидящий рядом с двухкосой – у него была кличка шмель за растущие вверх волосы, – это случаи один на миллион, и не думай, что у тебя или у кого-то из нас такое произошло. Мы здесь никому не нужны, мы сами по себе. Привыкай, а то потом сложно по жизни будет. Я сейчас тебе это даже не со зла говорю». Я хотел было снова возразить, но не смог. Горло сжало, и мне хотелось плакать. Но я сдержал себя. Кто-то начал рассказывать следующую историю, а я, уйдя в себя, задавал себе один и тот же вопрос: «Неужели все это так?»