Волков сидел на коне, подбоченясь, – в медной шапке, на груди и на брюхе морозом заиндевели железные, пластинами, латы. Василия не узнать – орел. Позади – верхами – два холопа, как бочки, в тегилеях, на плечах – рогатины. Сами понимали: ну и вояки! глупее глупого. Ухмылялись.
Растирая слезы, гнусавя до жалости, Алешка стал сказывать про беду.
– Сам виноват! – крикнул Василий. – Отец выпорет. А сбрую отец новую не справит, – я его выпорю. Пошел, не вертись перед конем!
Тут его выкрикнул длинный дьяк, махая бумагой. Волков с места вскачь, и за ним холопы, колотя лошаденок лаптями, побежали к Никольским воротам, где у стола, в горлатной шапке и в двух шубах – бархатной и поверх – нагольной, бараньей, – сидел страшный князь Федор Юрьевич Ромодановский.
Что ж теперь делать-то? Ни шапки, ни сбруи… Алешка тихо голосил, бредя по площади. Его окликнул, схватил за плечо Михайла Тыртов, нагнулся с коня.
– Алешка, – сказал, и у самого – слезы, и губы трясутся, – Алешка, для бога беги к Тверским воротам, – спросишь, где двор Данилы Меньшикова, конюха. Войдешь, и Даниле кланяйся три раза в землю. Скажи – Михайла, мол, бьет челом… Конь, мол, у него заплошал. Стыдно, мол… Дал бы он мне на день какого ни на есть коня – показаться. Запомнишь? Скажи – я отслужу… За коня мне хоть человека зарезать… Плачь, проси…
– Просить буду, а он откажет? – спросил Алешка.
– В землю по плечи тебя вобью! – Михайла выкатил глаза, раздул ноздри.
Без памяти Алешка кинулся бежать, куда было сказано.
Михайла промерз в седле, не евши весь день… Солнце клонилось в морозную мглу. Синел снег. Звонче скрипели конские копыта. Находили сумерки, и по всей Москве на звонницах и колокольнях начали звонить к вечерне. Мимо проехал шагом Василий Волков, хмуро опустив голову. Алешка все не шел. Он так и не пришел совсем.
В низкой, жарко натопленной палате лампады озаряли низкий свод и темную роспись на нем: райских птиц, завитки трав.
Под темными ликами образов, на широкой лавке, уйдя хилым телом в лебяжьи перины, умирал царь Федор Алексеевич.
Ждали этого давно: у царя была цинга и пухли ноги. Сегодня он не мог стоять заутрени, присел на стульчик, да и свалился. Кинулись – едва бьется сердце. Положили под образа. От воды у него ноги раздуло, как бревна, и брюхо стало пухнуть. Вызвали немца-лекаря. Он выпустил воду, и царь затих, – стал тихо отходить. Потемнели глазные впадины, заострился нос. Одно время он что-то шептал, не могли понять – что? Немец нагнулся к его бескровным устам: Федор Алексеевич невнятно, одним дуновением произносил по-латыни вирши. Лекарю почудился в царском шепоте стих Овидия… На смертном одре – Овидия? Несомненно, царь был без памяти…