Письмо, летящее сквозь годы - страница 10

Шрифт
Интервал


Потом и я стала петь в храме.

Про любовь

Когда моя вторая мама умерла, мне через неделю исполнилось пятнадцать лет. Шел 1945-й год. Многие из нашей дворовой шпаны возвращались из эвакуации, нас становилось больше. Вернулся Лева, и в пятнадцать лет началась у нас любовь. Его мама погибла во время войны: помчалась к Никитским воротам покупать по корешкам муку, и ее задавил троллейбус. Отцы наши были жуткими типами. От горя потерь и счастья обладания друг другом, разговоров по душам, мы не расставались – целовались в телефонных будках. Когда мы в первый раз поцеловались, я так разрыдалась, что облила ему весь пиджак. Я хотела потом написать стихи «Мои слезы», ведь я не подвержена слезливости, и хорошо помню все свои слезы, каждый раз, когда плакала и о чем. У Семена Надсона есть строки:

Только утро любви хорошо: хороши
Только первые, робкие речи,
Трепет девственно-чистой, стыдливой души,
Недомолвки и беглые встречи…

Это абсолютно точно. Душа оплакивала прощание с чистотой. Уже не было мамы, и некому – остановить. Сдерживало только то, что просто не находилось места для уединения… Я так разозлилась на него после первого поцелуя! Он оставил у меня две книжки «Клим Самгин», и когда он пришел, я его не пустила и выбросила эти книжки в окно! Его звали Лева…

Была у меня еще одна любовь на войне – это животные. Мама передала мне ее как дар. Во время войны бродило много несчастных брошенных котов и собак, и мама притаскивала их в нашу каморку. Мне обрыдло это жидкое, редкое пшено, а кошки – ели. Несчастные, глаза слезятся… Вечно мы мыли им глазки марганцовкой. Соседки ворчали:

– Ну, Нюра опять с животными возится. И Верка ее рядом…

Когда мама умерла, ее любимица Зорька села на печку и не сдвинулась даже за едой. Мы с отцом сняли ее только, чтобы похоронить. Я не могу забыть ее глаза… Наша с мамой дорога часто пролегала на Трубную площадь, где принимал ветеринар. Мы думали о том, чтобы спасти этих несчастных.

– Сколько их у вас? – удивлялся Айболит, когда мы привозили к нему очередное подобранное существо.

– Много, – серьезно отвечала мама. – Нас – много.

Сразу после войны

Когда немцев отогнали, мы с мамой бегали вокруг стола и плясали лезгинку. И каждый раз, когда их отгоняли дальше от Москвы, мы плясали нашу лезгинку вокруг стола. Когда шли по Тверской пленные немцы в 1945-м, мы залезали на крыши и плевали. Впереди шел гордый аристократ Паульс, которого взяли под Сталинградом. Он находился на особом счету в плену в Суздальском монастыре. И вот он возглавил позорный парад военнопленных… А за ним плетутся немцы в обтрепках, дрожат, грязные, заросшие, полубосые, познавшие русскую зиму. У нас – праведное чувство: вы же хотели браво пройти по Москве – так идите… Много-много пленных, нескончаемая колонна шла по Москве с позором. Их было по-человечески жалко. Когда повержен враг, из гордого и жестокого стал униженным, нет злорадства. Пленники потом что-то строили в Сытинском переулке. Мы, дети, жалели их. Каждый день в школу идешь и от своих 450-ти граммов хлеба дашь и ему кусочек. Немцы выглядели несчастными, языка они не знали, целыми днями рыли траншеи в переулке. Жалкие, подавленные, их даже не охраняли. Они брали у нас хлеб и смотрели с благодарностью. А мы старались им в глаза не смотреть. Но все это было потом. Я хочу рассказать о первых секундах после войны.