В молчании они ушли с площади, спустились по улице Абовяна, прошли квартал, свернули под потрескавшуюся арку и вошли в людный двор. Во дворе все было так, словно история шла своим чередом, а люди здесь жили своей жизнью: под широкими кронами акаций играли в нарды четыре старика, на проезжую часть выбегали за мячом дети, матери с балконов кричали на детей и на соседа, снова пригнавшего во двор автомобиль, сосед добродушно кричал им в ответ, а старики молча наблюдали за всеми и продолжали бросать кости.
За спинами стариков стоял ветхий двухэтажный дом из черного камня, возведенный еще до грандиозной реконструкции Таманяна[1]. Когда-то это был доходный дом, целиком принадлежавший прадедушке Седы, выходцу из Карса, княжескому купцу Порсаму Буртчиняну. Из-за причастности к дашнакской партии[2] его репрессировали еще в ленинские годы, а в бывший доходный дом вселили большевиков-пролетариев и беженцев-крестьян из Западной Армении. До самой смерти Порсама семья жила в Тбилиси, но затем была вынуждена переехать в Ереван, в одну из квартир в своем бывшем доме. Правда, пожили они в ней недолго. В тридцать седьмом году за антисоветские разговоры арестовали и отправили в лагеря сына Порсама, дедушку Седы, и семью выселили. В пятьдесят седьмом году дедушка вернулся, и они получили обратно квартиру в доме на Абовяна, но по семейным причинам возвращение пришлось отложить еще на тридцать лет. Так на протяжении почти полувека последние из Буртчинянов скитались по чужим квартирам и домам. На заре горбачевской перестройки, закрыв глаза на горе, причиненное государством ее семье, Седа Буртчинян вселилась в фамильный дом, чтобы подарить ему новую жизнь.
Седа бросила взгляд на окно своей квартиры, откуда струился сигаретный дым, и ушла к тете Ануш, пожилой соседке, забрать своего четырехлетнего сына Амбо, за которым Ануш присматривала. Нина же поднялась прямиком в их квартиру и, отворив дверь, прислушалась к доносившимся мужским голосам. Стараясь не привлечь внимания, она замерла на пороге кухни и приложила к губам палец, когда Сако, ее брат, заметил ее. Он сидел, вальяжно развалившись, у плиты и приглядывала за кастрюлей, из которой поднимался пар от хашламы. Рядом с ним сидел, попивая сурдж[3], молчаливый коренастый Рубо. А перед ними – спиной к Нине – стоял Петро и театрально размахивал тощими руками. «Идет, значит, мужик, – говорил он, изображая шагающего человека. – Идет себе и видит большую яму, полную дерьма. И в этой яме стоит человек, стоит в дерьме по самый подбородок, и ему прямо тяжело, говно чуть ли не в ноздри лезет, он задыхается и еле держится на ногах. Мужик останавливается, озадаченно смотрит и тянет руку, чтобы вытащить его. Но человек в яме отнекивается. Мужик не понимает, снова тянет руку, чтобы вытащить утопающего в дерьме, а тот опять не подает руки. И он опять тянет руку, и опять утопающий не принимает помощь. „Да в чем дело, – удивляется мужик, – я же помочь хочу!“ – „Да как ты не понимаешь! – выкрикивает тонущий в дерьме. – Я здесь живу!“» Сако хлопнул кулаком по колену, залившись смехом, а Рубо весело сощурил глаза. «Вот где мы жили семьдесят лет и откуда боимся выбраться», – подытожил Петро. Нина вошла в кухню. Петро развернулся и тотчас принялся извиняться. Нина в ответ рассмеялась, направилась к плите, стала готовиться к наплыву гостей; и тогда же переглянулась с Рубо, который – она чувствовала – давно засматривался на нее. В ту же минуту в комнату влетела Седа, держа на руках малыша Амбо. Она поздоровалась со всеми сразу и оценивающе осмотрела каждого с ног до головы. «Значит, на фронт собрались? – усмехнулась она и как бы не веря потрясла головой. – Идемте в гостиную, патриоты, поможете перетащить стол».