…Но боёв не было. Они шли далеко, куда Егору было не успеть, к тому же Егор вдруг признался себе, что оказался чрезвычайно мягок и раним для места, в котором оказался, что вчера повёл себя как эмпатичный и сострадательный человек, каким в действительности являлся не всегда, чаще по настроению, скорее даже напротив – оправдывал войну – ведь он уже был на войне, видел подобное и знал, что такое присуще любому положению – предвоенному, военному и после, что подобные процессы таких положений протекают одинаково.
«…Не разочароваться бы в себе, – думал Егор, – …и ничего о себе не узнать из того, чего лучше о себе не знать!»
В действительности он знал и понимал, что увиденное в подвале – другая грязь войны – она есть и будет, пусть он никогда этой грязи не касался, но точно знал – при любом военном конфликте её не обойти. Он знал это также точно, как и то, что при подрыве сапёра на фугасе остаётся ведро человеческого мяса, а в подорванном и обгоревшем бронетранспортёре найдут скалящиеся и обугленные черепа механика–водителя и наводчика, будто они не кричали в огне, прежде контуженные взрывом, а гоготали, умирая.
Никогда прежде Егор не считал себя самым задумывающимся человеком в мире – на войне все такие – не задумывающиеся сильно; но с каждым боем, из которого выбирался живым, осмыслял что–то новое, местами важное, местами – не очень, временами философское, а временами – дурашливое, что, конечно, не делало из него человека исключительного ума – всё было проще – обычным вещам давалась иная оценка. Она заключалась в измерении чужой и собственной жизни и смерти, мужской дружбы, ненависти и жестокости, отваги и страдания, иная оценка человеческого бытия; тогда – война поставила под сомнение почти всё о чём он знал прежде, с тех пор – для него – ни в жизни, ни в смерти не осталось особого таинства. И хотя войну считают порождением исключительно мужской природы, для Егора, она во многом осталась непостижимой.
Именно сейчас, совершенно неожиданно, настоящей правдой открылись такие обстоятельства, в которые Егору самому было тяжело поверить и мириться – по причине архаичного страха перед чеченскими боевиками, теперь уже кавкасионными ополченцами с автоматической репутацией «боевик», Егор ощущал себя жалким трусом, не таким, каким был в молодости под свинцовым кипятком их ружей, фугасов и «сабель», когда думал и в голове ничего не возникало иного, кроме страшной их казни в стиле хадаевского трибунала. Сейчас, всё представлялось иным – он в окружении – ещё без ножа у горла, но с таким страдание, будто ежеминутно переживал унизительное насилие пленом и несварение от обеда тётки с позывным «Впроголодь» одновременно.