Чаёри с Пашко уже свернулись калачиком, грея друг друга, как лисята в норе. Даже Камия прикорнул, низко опустив голову, так что лица не было видно за космами. Я встал и пошёл кругом табора, постукивая хлыстом по голенищу сапога, да, потупив взор, задавал себе вопросы, не пытаясь найти на них ответа. Может ли страсть быть сильнее смерти? И бывает ли вообще такая телесная тоска, как гекко рассказывал? В ту пору меня ещё не прельщали песни и лица женщин. Гораздо привлекательнее казались колдовские кони, которые едут, как собаки, по следу. И всё же я бродил, рассеянно думая о молодом цыгане, который готов был преступить все мыслимые законы, дабы заполучить красавицу, не заботясь даже о том, живая она или мёртвая. Ночной ветер подул, метнув отпущенные до плеч волосы мне в лицо, и я вскинул голову, убирая непослушные пряди с глаз. Вскинул, да так и не опустил.
На десять вёрст вперёд расстилалась земля невозделанная – пустынное дикое пастбище, раздолье для цыган. Небо было сумрачно-пурпурным. Облака клубились, подобно дыму. Тяжёлый, густой воздух душил ароматами летней ночи. Поля застилали туманы. Совсем скоро они погибнут под лучами восходящего солнца, но сейчас весь мир, как вуалью, был подёрнут голубоватой мглой. Я невольно вспомнил, как старая Катри рассказывала, будто в начале времён Небо и Земля обнимали друг друга так сердечно, что их никак нельзя было разнять, а Туман – один из первых их сыновей.
Томно мне было и грустно, сам не знаю отчего. Очарование природы только усиливало смутную тоску. И всё же прав был гекко, близился рассвет. Бледные звёзды редели, а у горизонта загорались розовые искры. И, словно приветствуя зарождающийся день, гибнущую в красоте ночь пронзила сотня голосов:
Ой, дадоро миро,
Ваш тукэ ило миро,
Ваш тукэ трэ чявэ сарэ
Вот ведь люди! Не успели подремать самую малость – и уже поют. Подумалось мне: «Ну что же вы? Что же вы, черти, делаете? Я не хочу сейчас думать о своём отце». Хотел приказать им прекратить, но только улыбнулся печально и побрёл дальше, уж больно сладко пели они.
Струны бренчали в такт моим шагам, а гекко пел усталым, словно под тяжестью лет согбенным, басом:
Панчь чявэ дадэстэ,
Панчь илэ дадэстэ
Бут дыкхтя про свэто ёв,
Трудно петь эти строки цыгану бездетному, некому для него жизнь отдать. Не для кого ему беречь себя. Оттого и полно было его пение тяжёлых вздохов.