Я вспоминал свое детство до девятилетнего возраста; с этих пор мое положение и мои воспоминания резко меняются, так как я перестаю жить дома у родителей и приезжаю домой только в отпуск по праздникам. Дело в том, что моя излишняя резвость и шалости дошли до предела, и никому в семье от меня не было покоя. То я запущу в голову брата деревянным кирпичиком, то выдерну стул, когда кто-нибудь из сестер хочет сесть, то подожгу целую коробку спичек на письменном столе моего отца или подпалю свечкой портьеру, одним словом, насколько я помню сейчас, я сделался совершенно нетерпимым и нуждался в постоянном надзоре. Один раз моя старшая сестра, увидев, что мы с ней в комнате вдвоем, в испуге закричала: «Подите сюда кто-нибудь, а то я одна с Ваней в комнате осталась!» Это было очень характерно. Отец не хотел отдавать меня пансионером в закрытое учебное заведение и решил поселить меня в семействе какого-нибудь воспитателя при учебном заведении, чтобы я, находясь в хороших условиях, мог поступить в среднюю школу. Отцу рекомендовали одного воспитателя – офицера 1-й московской военной гимназии А. Д. Бунина. Было решено отдать меня за год до вступительного экзамена, чтобы я мог подготовиться по тем наукам, которые требуются для поступления. Меня занимала перемена положения, и я безболезненно покинул родительский кров.
Я думаю, что эта перемена имела для меня много положительных результатов и хорошо повлияла на всю мою жизнь. Я продолжал шалить, но шалости мои приняли более осмысленную форму, и в кругу большого количества товарищей во мне стала вырабатываться самостоятельность, чего были лишены совершенно мои братья и сестры. Затем я был освобожден от вредного влияния в религиозном отношении. Дело в том, что у нас в доме жила одна старушка, которая была воспитательницей моей матери, некая Е. О. Берера. Мы ее называли по-французски «Bonne amie», а по-русски Боночка. Она была родом итальянка и католичка, но после одной серьезной болезни приняла православие и стала ужасной ханжой. Она взяла на себя наше религиозное воспитание, и так как мы ее любили и слушались, то ее ханжество имело на нас весьма вредное влияние. Она заставляла нас каждую субботу ходить ко всенощной и в воскресенье – к обедне. На первой, четвертой и седьмой неделях Великого поста мы должны были есть постную пищу, даже вместо коровьего молока нам давали миндальное. Постом она еще чаще таскала нас в церковь и заставляла слушать дома всякое ерундовое чтение «О житии святых», доводя нас до слез. Я лично мало поддавался этому влиянию, но мои старшие сестры стали не в меру религиозны. Стоя в церкви, я ужасно скучал, не мог дождаться конца службы и находил, что веселый, плясовой напев «Взбранной Воеводе» придуман оттого, что им кончается служба всенощной. Иногда я удирал из дому и потом лгал, что был в другой церкви. Впрочем, я иногда заходил в Андроников мужской монастырь и мне было даже занятно слушать, как монахи громко переругивались с одного клироса на другой. Это был монастырь, где совершенно не стеснялись. С площади в главные ворота открыто привозили целые полки́ пива; молодые горничные постоянно пропадали в монастыре; повар архимандрита, приходя в гости к нашему повару, рассказывал презабавные истории из жизни монастыря. Тем не менее постоянные религиозные объяснения и чтения Боночки, хождения в церковь и пример старших сестер вносили какое-то смутное чувство в мою детскую голову, и отъезд из дома сразу дал мне в этом отношении какое-то облегчение и установил другой взгляд на все религиозные обряды. Я помню, как в церкви на даче меня больно укусила оса в шею; при выходе я, еле удерживая слезы, рассказал об этом Боночке. «Ты, вероятно, плохо молился», – сказала она. «Я даже совсем не молился, а она меня все-таки укусила», – отвечал я.