Вывихнутое время. Между насилием и духом - страница 16

Шрифт
Интервал


Отметим сразу же ту особенность, что отличает этот анализ смерти в страдании от знаменитого хайдеггерова анализа бытия-к-смерти. В подлинном существовании, по Хайдеггеру, бытие-к-смерти есть предельная ясность ума и тем самым предельная мужественность. Оно есть принятие Dasein’oм последней возможности существования, что и делает возможным все прочие возможности, а следовательно, само схватывание возможности, иными словами, активность и свободу. У Хайдеггера смерть есть событие свободы, тогда как в страдании субъект, как представляется, приходит к пределу возможного. Он скован в нем, затоплен им и пассивен. В этом смысле смерть есть предел идеализма.

Удивительно, что эта главная характерная черта нашего отношения со смертью ускользнула от внимания философов. Нам следует начинать анализ не с ничто смерти, о котором мы ничего в точности не знаем, а с ситуации, где появляется нечто абсолютно непознаваемое, а стало быть, чуждое всякому свету; нечто, делающее невозможным всякое принятие возможности на себя, хотя сами мы им схвачены.

* * *

По этой причине смерть никогда не есть настоящее. Это избитая истина. Есть античное изречение, призванное рассеять страх перед смертью: «Покуда ты есть, ее нет, а когда она есть, тебя нет», но в нем, несомненно, недооценивается парадокс смерти, ибо стерто наше отношение к смерти, являющееся нашим единственным отношением с будущим.

Это изречение, по крайней мере, настаивает на том, что смерть есть вечно будущее. Смерть ускользает от всякого настоящего, и это так не из-за нашего бегства от смерти, не из-за непростительного отвлечения в смертный час, а из-за того, что смерть невозможно ухватить, что она помечает собою конец всякой мужественности и героизма субъекта. «Теперь» это мое властвование, власть над возможным, власть схватить возможное. А смерть никогда не теперь.

Когда смерть пришла, меня больше нет вовсе не потому, что я ничто, а потому, что я не в состоянии схватить. Мое властвование, моя мужественность, героизм меня как субъекта не могут быть по отношению к смерти ни мужественностью, ни героизмом. Уже в страдании, в недрах которого было схвачено это соседство со смертью, активность субъекта оборачивается пассивностью, причем все еще в плоскости феномена. Но не в тот миг страдания, когда, загнанный в бытие, я еще ухватываю его и остаюсь субъектом страдания, а в плаче, в рыданиях, в которых отражается страдание; там, где страдание приходит к своей чистоте, где между нами и им больше ничего нет, вот где предельная ответственность высшего принятия на себя обращается в предельную безответственность, в детство. Вот что такое рыдание; вот почему оно возвещает смерть. Умереть значит вернуться в состояние безответственности, быть по-детски потрясенным рыданием.