Осторожно я подбираюсь к самым болезненным для меня вопросам. Однажды, когда я не могла больше ждать, когда иррациональная надежда избавиться от разъедающего мое сознание, словно кислота, пустого одиночества достигла своей наивысшей точки, я спросила Леду: в чем она видит смысл жизни. Леда задумчиво затянулась сигаретой, потом эффектно выпустила струйку дыма и ответила: в удовольствиях.
…Я жена Лота. Члены мои окаменели, и слезы не текут из неподвижных глаз, хотя не только слезы, но и самые глаза должны были бы вытечь, ибо вижу я, как рушится прекраснейший на свете город… Почему мы еще стоим на балконе, почему рука моя не трясется, почему жирное солнце продолжает невозмутимо переваливаться за борт летящего в пропасть плота, почему никто из небожителей не превратил нас в созвездие? Ведь это как раз тот случай – безысходный, абсурдный, не имеющий права на существование, нарушающий некий базисный закон мироздания, влекущий за собой катастрофические, непоправимые последствия, вытягивающие на поверхность хаос! Разве это преступление легче, чем матереубийство или опустошение сельскохозяйственных угодий?
То немногое, что от меня осталось, подставляет свое изуродованное, кровоточащее тело соленому потоку слов, и каждая капля, каждая буква – как серная кислота. Умом я понимаю: Леда просто поясняет сказанное, но никак не могу отогнать живое, вещественное ощущение, что Леда – это источник боли, средоточие зла, которое намерено причинить мне как можно более жестокие страдания.
Бесчувственные, бессознательные, мои глаза наблюдают за тем, как ее лицо стремительно утрачивает всю одухотворенность и ангелоподобность и преображается в тупую физиономию продавщицы – и вдруг меня осеняет, что она рада наконец сбросить с себя маску и хоть немного побыть тем, кем она была на самом деле. Теперь, когда разговор коснулся того, о чем Леда имела четкое представление и к чему она была расположена душой и телом, когда нащупалась интересующая ее тема, в ней вдруг обнаружилось невероятное многословие, даже болтливость. Уже не нужно было томно возводить очи горé и молчать, потому что просто нечего сказать, не нужно было отводить взгляд, когда я чересчур настойчиво, с детски наивной нетерпеливостью приставала с вопросами философского характера. Теперь можно было играть в открытую – и, что еще лучше, можно было не играть вовсе. У Леды словно камень с души свалился, а я почувствовала себя так, будто меня переехали катком. Но я не поставила тогда на ней крест. И я не виню сейчас себя за такую слабость. Да, я прощаю себя. Тогда я не могла этого сделать.