«Значит, Миша точно жив!» – ослепительно ярко вспыхнуло в сознании Виктора, и от этой радости у него на миг перехватило дыхание, ведь так терзала его тревога за брата, и страшные, но ложные предчувствия Мишиной гибели. А сейчас предчувствие сжимало лишь его тело, и напряжение было велико. «Должен выдержать!» – скомандовал он себе, внутренне собираясь в один пульсирующий сгусток. Если занырнуть в себя поглубже, словно в реку, и залечь на самое дно, то в какой-то миг становится уже не важно, дымится ли твоя плоть, издавая запах палёного мяса и исходя криком, жалят ли змеями плети твоё лицо, норовя выесть глаза, – ничего уже не жаль.
– Я не знаю никаких явок, – произнёс он раздельно и ровно, выставляя навстречу сверлящему взгляду костлявой нежити добела раскалённый щит своей ярости.
По знаку своего начальника гестаповцы сорвали с него одежду. Он опомниться не успел, как оказался заломлен навзничь на каком-то странном приспособлении, с вытянутыми вниз руками и ногами. Ему вдруг вспомнилась когда-то виденная средневековая гравюра, иллюстрация в исторической книге, где изображалась казнь через четвертование, – похоже было, что с ним собираются сделать нечто подобное. Какие-то острые углы врезались ему в иссечённые лопатки и поясницу, когда руки и ноги оказались заломлены до мучительной боли и намертво прикручены ремнями. Запрокинутая голова его свисала к полу. Весь мир перевернулся. Это было похоже на сон. Что-то подобное уже было когда-то, но не с ним, а с кем-то другим. Лязгающий голос снова потребовал на ломаном русском языке назвать адреса явок в Ворошиловграде.
Виктор молча закрыл глаз. Он ненавидел этот голос так же люто, как ненавидел в эту минуту своё беспомощное голое тело, распятое в неестественной позе, оцепеневшее в животном ужасе, – оно было для него сейчас таким же врагом, как и фашистские палачи, чью сторону принимало, выдавая его своей дрожью, подавлять которую с каждой секундой становилось всё труднее. Долговязый гестаповский офицер с костяным лицом, варварски коверкая слова, ещё тянул из него жилы, и собственная кровь барабанила в виски о том же: «Останови! Не дай им это сделать!» И только на той заповедной глубине, откуда поднималась ясная, ровная, спокойная радость за брата, звучало бодрое: «Врёшь! Не возьмёшь! Не видать тебе ворошиловградских явок как своих ушей».