Фридрих Ян произносит: «То, что не излечит железо, будет излечено кровью», переиначив слова Гиппократа: «Что не лечит лекарство, лечит железо, что не лечит железо, лечит огонь». Позже эту мысль мы встретим уже у Бисмарка: «Великие вопросы эпохи решаются не мнением большинства и либеральной болтовней в парламенте, а железом и кровью».
В 1875 году немецкий профессор-востоковед Пауль де Лагард говорит о том, что границы германского государства должны простираться на западе от Люксембурга до Бельфора, на востоке от Немана до древних готских земель Причерноморья, на юге с выходом к Адриатическому морю и с потенциалом расширения в Малую Азию. [3]
Рождается понятие: «жизненное пространство на Востоке», под которым понимаются славянские земли, должные, по мысли немцев, послужить делу расширения великой Германии. А вслед за этим рождается концепция германской экспансии: «Натиск на Восток» (Drang nach Osten).
В этой атмосфере формируется философия Ф. Ницше (1844–1900), воспевающая сверхчеловека, культ силы и относящаяся с презрением к христианству. Ницше говорит о том, что ХХ век станет веком борьбы за господство над миром.
Ф. Ницше: «Время мелкой политики прошло: уже грядущее столетие несет с собою борьбу за господство над всем земным шаром, – понуждение к великой политике». [4]
В 1871 году земли Германского союза объединяются в Германскую империю – второй рейх, просуществовавший до 1918 года.
Российская интеллигенция внимательно наблюдала за всеми движениями немецкой мысли, как, впрочем, и за европейской политикой, желая быть в курсе всех новомодных веяний и движений «передовой европейской мысли». Поэтому возникновение немецкого национализма, появление идеи превосходства немецкой нации не могло остаться незамеченным в России.
В 1877 году Достоевский пишет о немецкой «гордой идее»: «Германец, верящий слепо, что в нем лишь обновление человечества, а не в цивилизации католической. Во всю историю свою он только и грезил, только и жаждал объединения своего для провозглашения своей гордой идеи, <….> германец уверен уже в своем торжестве всецело и в том, что никто не может стать вместо него во главе мира и его возрождения. Верит он этому гордо и неуклонно; верит, что выше германского духа и слова нет иного в мире, и что Германия лишь одна может изречь его. Ему смешно даже предположить, что есть хоть что-нибудь в мире, даже в зародыше только, что могло бы заключать в себе хоть что-нибудь такое, чего бы не могла заключать в себе предназначенная к руководству мира Германия. <….> Но с недавних пор он уже начинает коситься на славян весьма подозрительно. Хоть ему и до сих пор смешно предположить, что у них могут быть тоже какие-нибудь цель и идея, какая-то там надежда тоже „сказать что-то миру“». [5]