Круговая порука. Жизнь и смерть Достоевского (из пяти книг) - страница 9

Шрифт
Интервал


старой надгробной надписи есть ещё и средство самопародии: усмешка над своим тогдашним жизне (и смерте) ощущением.

Но вернёмся к переписке. Отдадим должное той эпистолярной свободе, с которой её участники переходят от «низкой» житейской прозы (когда, скажем, горячо дебатируется вопрос, почему корова «не стельна») к предметам более возвышенного толка – например, к области супружеских чувств[9].

Едва ли можно судить о стилистике семейных отношений Достоевских на основании одних только эпистолярных источников. «Чувствительная» часть писем – как бы очищенная, идеальная модель действительности. Оба корреспондента даже в конфликтной ситуации ни на минуту не забывают о существующей литературной норме. Они блюдут выработанный предыдущим столетием эпистолярный этикет.

Стоит, пожалуй, вспомнить написанные в те же 30-е годы изумительные по своему слогу и духу послания Пушкина к Наталье Николаевне. Конечно, о прямом сравнении не может быть и речи: несоизмеримы масштаб личности, воспитание, уровень культуры. Пушкин сам создаёт норму. Его письма поражают богатством эпистолярных интонаций – от назидательнонежных до грубоватофамильярных. Но главное, что Пушкин абсолютно свободен в проявлении собственной индивидуальности. То есть как раз в том, в чём родители Достоевского чувствуют себя несколько скованными и зависимыми от существующих литературных образцов.

Вместе с тем наложение разнородных стилей придаёт семейной переписке Достоевских неизъяснимую прелесть. Этот домашний диалог, в котором ревность, любовь, забота, подозрение и обида принуждены украшаться цветами условного красноречия и где обилие мелких и мельчайших подробностей теперь, по прошествии едва ли не двух веков, наводит на мысль о некоторой насмешливости бытия, – эта проза истинно поэтична.

Итак, в какой же нравственной атмосфере возрос будущий разрушитель семейного романа?

Трудно отдать безоговорочное предпочтение одной из биографических версий. Сгущение мрачных красок в семейноисторических экскурсах Любови Фёдоровны (рассчитанных к тому же на уже приуготованного к «русским ужасам» западного читателя [10]) вызывает понятный скептицизм. Но, очевидно, и полнокровное перо Андрея Михайловича, как любил выражаться его старший брат, стушёвывает отдельные детали.

Что же несомненно?