Полгода спустя я шел сквозь снег, сквозь сгустки сумерек, мешавшихся с неоновым светом витрин и фонарей, по хляби, что хлюпала и хлюпала под ногами, взбирался на верхние этажи подъездов и звонил, выслушивал очередное: «Нет. Я не сдаю ни квартиру, ни комнату» и смотрел на очередную захлопнувшуюся дверь, покуда парень с перешибленной переносицей, который тогда еще не был для меня Борькой, заслонил собой дверной проем и, оглядев меня, сказал: «Входи».
Еще через полгода летним вечером мы сидели на веранде гостиничного бара с Вадиком и Валерой Вележевым – Борька учился с ними до третьего курса. Вадик взял со стола бутылку с пивом и отхлебнул порядочный глоток, потом сказал:
– Наверно, эта актриса живет дай бог?
Валера Вележев ответил:
– Нет.
Вадик спросил:
– Тогда какого черта он не возвращается?
И Валера ответил:
– Не знаю. Я спросил его, когда он думает вернуться в город, и знаешь, что он сказал? Говорит: «Провалиться ему, вашему городу!»
– Ясно, – сказал Вадик. Он еще раз отхлебнул пива и поставил пустую бутылку на стол. – Там ведь издательства, – оказал он, – киностудия и все, что ему надо. Я так понимаю, эта актриса нужна ему, чтобы там продержаться, прожить. Как московская прописка, верно? Ну так я ставлю свою стипендию против стакана ситро, что Боря будет здесь еще до Нового года. Будешь спорить, Рама?
– Нет, – сказал я.
Я стоял во дворе и смотрел на следы от множества шин у себя под ногами – застывшую рифленую грязь. Я увидел груду кирпича у ворот, кирпичное крошево и красную пыль, сваленные в отдалении оконные рамы, и белье на веревке, и серые сараи – ветхие и унылые, над которыми годами трудились ветер, и шашель, и дождь; я увидел перевернутый грузовик, немо открывший взгляду свои ржавые потроха; увидел проржавевшие бульдозеры, экскаваторы и колесные тракторы, выстроившиеся за грузовиком громоздкой вереницей, завершавшейся горой песка; увидел оранжерею, стеклянная крыша которой источала пыльный блеск, и возле нее – три раскрошившихся фундамента, и на их камни уже посягала трава. И все это плыло в сером клочковато-туманном мареве, как в воде с растворенным в ней крахмалом. Вера Ивановна сказала:
– Обожду в станции.
Ее шаги отдалились и смолкли, я двинулся вперед, оступаясь сперва в грязи, потом в песке, покуда ноги сами не принесли меня к задней стене двухэтажного дома, разделенной основательной трещиной, проложившей себе путь от крыши до нижнего угла. Вокруг не было ни души, и, глядя на эту трещину, я ощутил прилив такой ошеломляющей ярости, что у меня зазвенело в ушах и сердце переместилось в затылок, сокращаясь там и посылая гулкие удары, и беззвучный ясный голос кричал внутри меня: «Да, я опоздал на месяц, но он не смел, не смел меня сюда посылать!»