Но я-то, носимая по свету провидением, определявшим путь земной, возомнила, что родом отовсюду: нам целый мир – чужбина, отечество – небесные сады…
И была наказана – поделом: высоко я летела, да около – долго не было никого. Только сквозняки коммунальные, лопухи на Садовом Кольце (памятный мне палисадник) да фиолетовые комья выхлопных газов, падающие из приоткрытой форточки прямо в кроватку с крохотным бледноликим сыночком.
ЛОПУХИ
Такую жизнь мы наберем петитом:
и спать, и есть с завидным аппетитом,
жить в лопухах, в столице, на Садовом,
в зачуханном отчаяньи бедовом.
И все-таки – она жила в столице,
готовая окрыситься, озлиться,
а лопухи – животного размера —
под окнами клубились, как химера,
огромные, как олухи, как снобы.
И дикие ее трясли ознобы.
Затеряна, забита ненароком,
в затравленном отчаянье глубоком.
Рукой подать – да некуда податься.
А лопухи высокие плодятся,
толпятся, опухают, как живые,
в окно глядят: мол, вы еще живые?
А это нужно выделить курсивом:
в застиранном халате некрасивом,
затравленная, заспанная, злая —
она была до ужаса – живая!
И вымахала вровень с лопухами.
Уехала – с хорошими стихами.
Шел в комнату, попал – в другую, не привыкать. Исполнились мечтанья трех сестер. Только Москва оказалась чумазой и чернокаменной.
Мой сад сгорел от черного мороза:
чернеет жутким варевом листвы…
И нет с природы никакого спроса
В пределах черно-каменной Москвы.
Гремел, круговращался на оси громадный город. Не тот ли, который накликали на мою голову краснодонские мальчишки, когда дразнили меня, пришлую первоклассницу в красном бархатном капоре. Представляю теперь, как, наверное, странно смотрелось мое яркое пальтишко с пелеринкой в нищем шахтерском поселке.
Чуждой казалась местным ребятам младшего школьного возраста, говорящим на донбасском певучем суржике, и моя «не такая», чеканная, московитская речь. Они гнались за мной дикой стаей до самого дома, скандируя хором дразнилки: «Гуси гогочут, город гремит – каждая гадость на „г“ говорит!». Были и похуже: «Гришка, гад, подай гребенку…»
Это была настоящая травля. И мне, семилетней, приходилось отстаивать свое право говорить так, как я считаю правильным и нужным. Это была первая моя битва за Слово. Я дралась до крови. И они – уж что было, то было – порой отступали.
Я приходила в чужой для меня дом в слезах, в поврежденной одежде. Целый год в Краснодоне я была сиротой. Мама, вернувшись вдовой из Игарки, оставила меня на попечение родни, чтобы я не пропустила первый школьный год (да и жить нам с ней было пока что негде), а сама утрясала дела в областном Луганске.