Чистота зрения может преобразовать жизнь. Онтологическое зрение, усматривание настоящей, существенной Красоты определяет некоторую свободу.
Я же эту ситуацию переживал во многом иным образом. Скажем – нечисто. Если противоположность чистоте – нечистота, греческая porneia, и если ее описывание, из-ображение, обрисовка и представление являются некоторой «записью», тогда я, в отличие от Симоны Вайль, пережил порно-графический поворот.
Я в порнографию был инициирован, как и большинство люблянской мужской молодежи моего – еще югославского – поколения, немного грубоватым, но солидным способом: от всесоюзного «Зум-репортера», через «запрещенные» посещения кинотеатра «Слога», до первых хардкор порно; для меня это было, с одной стороны, развлечение, с другой – тревожное состояние, как и для других юных пионеров. Жуть тел, двигающихся в экстазе. Удовольствие в удовольствиях другогодругой. Пульс жизни, который является ниоткуда. Который как-то рядом, но вызван одним взглядом. Натянутые нервы, симулякр трезвого опьянения. Безынтересное смотрение кайфа по ту сторону добра и зла. Мы развлекались не меньше, чем это делает сегодняшняя молодежь со своими видео-рекордерами и порнографическими безднами интернета.
Намного позже я осознал, что был обманут, что изображенная экстатика – лишь грязный бизнес, что представленное и фальсифицированное удовольствие рождено из слез нищеты и насилия, что спазматичность наслаждения всегда может быть ужасом от некоего умирания, просьбой милости, которую я отвергаю именно тем, что смотрю.
Но порнография мне опротивела – надоела как нечто, что не перестает интересовать, что жжёт постоянно – задолго до этого осознания. Она стала мне ненужной, хотя бы временно. Не только потому, что меня, как и других пацанов, стал интересовать the real thing, интрига эротизма, личностного отношения. Случилось что-то еще. Не достижение, а лишь событие. Без какого бы то ни было Закона, еще до какой бы то ни было антипорнографической морали, до встречи с проповедью веры. Неприязнь к порнографии возникла из открытия измерения «глубины» (или «высоты», или «центра» – речь идет лишь о метафорах). Еще раз – ниоткуда. Но в этот раз это Ничто имело другое воздействие. Было, так сказать, несравнимо шире. В отличие от мира фикции, удовольствие, которое производило это «Ничто», опять «онтологически», было связано с видением чего-то существенного: на самом деле было удовольствием, связанным с чем-то существующим. В этот раз – поистине трезвая опьяненность. Но все-таки иначе, чем у Вайль: более не-естественно. Это удовольствие было изначально взглядом на художественное, связанное с опытом «культурного» творчества. Первое слушание фуг Баха, первая попытка понимать стихи Софокла, Косовела или Гельдерлина, первая встреча с Джотто или Шагалом. Или с кем-то другим? Еще помню? Или не помню, ведь сама память – это я? Этот взор был открытием глубины мира, истинности, которая не является лишь отрицанием мира порнографии, вечного подросткового сознания, нерефлексированного дионисийства, но бесконечно истиннее его, хотя и существенно нежнее, тише его. Наподобие того синайского ветра. Истина этого мира – дело опыта, ненавязчивой внутренней уверенности.