Такую чрезмерно субъективную окраску дает она, прежде всего, описанию того эпизода, которому сама же отводит исключительное место в своем повествовании, именно перевороту 1762 года; Дашкова чрезмерно преувеличивает свою роль и значение в нем. Императрица Екатерина в первые же дни по воцарении писала Станиславу Понятовскому между прочим: «…шесть месяцев я была в сношениях со всеми вождями заговора, прежде чем Дашкова узнала хоть одно имя». Но если даже усомниться, лучше ли знала Екатерина о связях заговорщиков, чем Дашкова, – хотя, конечно, дело неизмеримо ближе касалось императрицы, – то в рассказах самой Дашковой можно найти доказательства, что она неверно оценивает свое участие в заговоре. Прежде всего, Дашкова ни разу не сообщает достаточно и определенно, где, когда и как сговаривалась она с офицерами, хотя рядом же передает с большою обстоятельностью совершенно незначительные разговоры; вероятно, надо представлять себе дело так, что Дашкова заговаривала со многими на щекотливую тему о перевороте, и, не встречая возражений, частью потому, что большинство думало так же, частью – по весьма естественной осторожности собеседников, она сейчас решала, что это она именно первая, и внушила людям такие мысли. Соловьев совершенно правдоподобно истолковал появление у Дашковой вечером 27 июня двух братьев Орловых одного за другим как наблюдение, что делает эта молодая женщина, к тому же сестра фаворитки императора. Рассказ самой Дашковой, что она улеглась спать около полуночи 27 июня и явилась уже во дворец в седьмом часу утра, когда всё было кончено, слишком ясно свидетельствует, можно ли считать ее руководительницею заговора; а когда сама же Дашкова признается, что лишь после переворота она поняла, какие отношения существуют между Екатериною и Григорием Орловым, то можно ли сомневаться, что у императрицы с нею далеко не было такой близости, как стремится представить это Дашкова.
Допускала Дашкова очевидные неточности и в передаче других эпизодов, близко ее интересовавших: так, например, она говорит, что последние 10–12 дней своего пребывания в Париже она была почти неразлучна с Дидро, но его беседы почти не передает, зато сообщает, что после ее речи о крепостном праве в России, которую она текстуально и приводит, философ воскликнул, в сильнейшем душевном движении: