…а о чём он мечтал всю жизнь?
…мечтал преодолеть, избыть одиночество.
Обложенный бумагами, потеки воска и нагар на свечах, и рассвет льётся зелёной пахтой в тусклые, с прошлого года не мытые окна, он внезапно соображал: Господь щадит его, опекает, он дарит ему одиночество, чтобы он – работал. Чтобы рядом не шуршали, как мухи в кулаке, жена-дети-чада-домочадцы-тести-тёщи-приживалы-компаньоны.
Сочинять, эко дело! В матушке Расее не пишет разве ленивый. Писанья, да то соблазн, то сладкая отрава, глотнешь хоть раз – писчий зуд не отстанет, так под ложечкой и будет сосать, и рот пересохнет от жажды: родить! запечатлеть! навек оставить!
Какое там навек. С чего он взял, что написанное им станет бессмертным? Самомнение… гордыня. Молиться надо, чтобы Господь отвел смертный грех.
Молиться… молитва… неужто молитва – высшее, что во слове человеку дано? Стать ли ему Романом Сладкопевцем, Ефремом Сирином? О, стать ли царём Давидом… Неужто его Псалтырь впереди? А всё, что он сочинил, лишь пальцев разминка, проба пера, лишь многолетняя подготовка к ней, Святой его Книге?
Святое. Что оно такое? Почему его так тянет создать святое, священное?
Не значит ли это, что ему, грешнику, стало вдруг охота стать – святым?
Но ведь опять гордыня. Соблазн. И кто поручится, что посредством писательства сделать то возможно?
Оборачивался. Мыслью глядел на созданное.
Ах, как же там, позади, в юности его, всё ярко, вкусно… ослепительно, чисто, ясно, солнечно, звёздно, грозно, опасно… там и молитва соседствует с любовью, и россыпь ягод на свежей траве – со внезапно налетевшей страстью, с объятиями и поцелуями… Все это Божие? Все это радость? Да. Почему же надобно было ему всю жизнь изображать треклятого чёрта, его рожки, его мерзкий пятачок, его свинячьи глазёнки, его пьяные мохнатые уши?
Господь показывал ему красоту и мерзость. Счастье и гадость. Солнце и выгребную яму.
Показывал ему любовь и ненависть.
Так сплетались перед его закрытыми глазами Свет и Тьма, и он лежал ничком на паркетном полу, перед открытым окном, в жаркую летнюю ночь, и слёзы медленно стекали на плашки паркета из уголков глаз, и опять он воображал метельную зиму, и белую слепую смерть, и слышал ветра вой, здесь и сейчас, слышал тот будущий протяжный вой – отсюда; он часто замечал за собой, что он владеет временем, видит и провидит время, а оно, в обнимку с пространством, проплывает под ним, как земля плывёт под брюхом летящего на юг журавля, и из поднебесья он озирает землю, прощается с ней, и не хочет он диаволу говорить ни «здравствуй», ни «прощай», он хочет лишь с Богом обняться, да разве такое возможно, на что он, дерзкий, посягает, да кто ж ему разрешит?