– Не строг ли он с тобой? – серьезно спросил седой отец. – Он иногда может переборщить, такой уж он человек.
Ребенок непонимающе склонил голову. Строг? Про одного и того же человека они говорили?
– Он никогда не был строг ко мне, месье! – поспешил заверить Тома. – Наоборот, он ласков и мил. Гаэль любит меня, и я тоже его люблю.
После этой фразы в комнате воцарилось молчание; мальчик углубился в чтение, в то время как старик подошел к круглому окну.
На лестнице послышались шаги, вскоре в библиотеку вернулся Гаэль.
– Тома, – улыбнулся он. – Хочешь, я могу найти такую же книгу, только на французском? Как я помню, тут их два издания, – задумчиво сказал юноша, изучая содержимое каждой полки. – Правда, отец?
Последовал утвердительный ответ.
– Ах, вот же! – его взгляд задержался на одной из книг, идентичной первой.
– Спасибо, но мне удобнее на английском… – запротестовал малыш, но Гаэль, все же, вручил ему свою находку.
– Так что же? – издал он лукавый смешок и обернулся к отцу, предоставив маленького брата редкому и не горькому одиночеству.
Капля
смуты
в
юную
душу
После ужина, когда Моретти удалился к себе, а Тома встречал сны в погруженной во мрак спальне, на кухне зажглась керосиновая лампа, и на стене отразились два силуэта.
Гаэль придвинул кресло поближе к креслу отца. Во тьме их лица были печально-серые; оба собеседника предчувствовали разговор лишенный радостных переживаний.
– Я знаю о чем ты спросишь, – нарушил тишину старик, склоняя голову. – Это естественно. Спасибо, что ни о чем не говорил ранее; будет лучше, если этот разговор коснется только наших ушей.
Словно не услышав данную фразу, юноша пробормотал:
– Не понимаю с чего начать… Вы продали дом, переехали… Что произошло после моего отъезда, отец?
Послышался ожидаемый тяжелый вздох, после чего некоторое время ни единый шорох не тревожил покоя темной комнаты; изредка лишь блестели синие слабовидящие глаза старика, в которых отражался тусклый огонек лампы.
– Много чего произошло, – пробормотал отец.
– Я буду слушать, даже если разговор затянется до восхода.
– Да, да… Произошел кризис, неурожай, голод. Сорок четвертый год казался ужасным; настал сорок пятый, он был убийственным. Неужели это только начало? – прошептал Равелло, проводя дрожащими пальцами по лбу. – Когда ты уезжал, я и подумать не мог, у меня не было даже предположений о таком безжалостном будущем. Спустя три месяца после твоего отъезда мой доход становился скуднее и скуднее. Может быть, это не являлось следствием кризиса. Право, не знаю. Я выдал зарплату слугам и распустил их; пожелал остаться только Моретти, он верен мне. Пожалуй, благодаря ему я не кончил существование, раскачиваясь на веревке или сжимая револьвер в руках, сведенных судорогой. Судьба повернулась ко мне лицом, искаженным в приступе истерического смеха. Ни на что не хватало денег, работа уже не кормила, а отбирала остатки сил. Тогда я решил продавать; продавать, как мне казалось, самое ненужное. Затем я начал постепенно расставаться с семейными ценностями, с памятью. Ушли драгоценности твоей матери, картины, которые хоть чего-то стоили, затем мебель… Дом буквально опустел. Пол года – и я уже сдаю половину дома и сада в аренду, продаю Терезу, – подругу, сломленную возрастом. Год – мой работодатель разорился, я потерял работу, но искал, искал новую! Руки, готовые трудиться за любую плату… нас таких было много. Ночами я, хоть и чувствовал изнеможение, вперив глаза в потолок мечтал о том, чтобы ты не испытывал нужды так, как ее познал я, чтобы ты никогда не возвращался и не видел правящих в нашем доме гостей – голода и нищеты. Ты бы не вынес этого, – отец бросил взгляд на соседнее кресло, где сидел Гаэль, и заметил лишь бледные напряженные пальцы, впившиеся в подлокотники и четко выделяющиеся в темноте. – Мне предлагали уехать, я отказывался. Нет, не из-за патриотизма, никогда меня не поражала эта болячка. Я боялся, что ты, мой добрый сын, до сих пор помнишь своего старика, что ты вернешься… Да, боялся. Ведь тогда нам пришлось бы страдать вместе; пока ты был вдали от моих неудач, во мне тлела надежда, что счастье нашло тебя.